Выселение. Приватизация. Перепланировка. Ипотека. ИСЖ

Проведав ещё в провинции о том, что в Петербурге появились быстро прогремевшие кружки прогрессистов, нигилистов, обличителей, Лужин решил по приезде туда разузнать, в силе эти люди или нет. Нельзя ли что-нибудь подустроить в своей карьере через их посредство или уж, на худой конец, застраховаться от «обличения» ими? С этой целью он и поселился у своего молодого знакомого Лебезятникова, который связан с этими кружками.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

Лебезятников – худосочный, маленький и золотушный человечек с больными глазами и большими бакенбардами. (См. Внешность Лебезятникова .) Слабовольный и вообще довольно мягкий, но глуповатый – из тех пошлых, «недоучившихся самодуров, которые мигом пристают к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить всё, чему они же иногда самым искренним образом служат». Сейчас он «прикомандировался» к идее прогресса.

Лебезятников проповедует Лужину теории Фурье и Дарвина, «гражданский протест и восстание», свободную любовь, «гражданский брак» (в смысле полного отрицания семьи), говоря, что даже покойные Белинский и Добролюбов теперь уже устарели. (См. Теория Лебезятникова – цитаты из «Преступления и наказания» .)

Сидя у него в комнате, Лужин раскладывает на столе крупную сумму денег якобы для того, чтобы сосчитать их. Затем он просит Лебезятникова позвать Соню . Когда та приходит, Лужин извиняется за то, что «не сможет быть на поминках», даёт Соне совет похлопотать насчёт посмертного пенсиона за Мармеладова и протягивает ей десять рублей, говоря: «это – посильная сумма вашей семье от меня лично».

Соня в смущении берёт деньги и уходит.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 2 – краткое содержание

Катерина Ивановна возвращается с кладбища. Начинаются поминки, на которые «из гордости бедных» ухлопаны почти все деньги, полученные от Раскольникова . Эмоциональной Катерине Ивановне не нравится, что квартирная хозяйка Амалия Ивановна, руководившая приготовлением блюд для поминок, принарядилась в новое чёрное платье и чепец с лентами. Катерина Ивановна шепчет Раскольникову: «У моего папеньки-чиновника такую и за стол не пустили бы».

На поминки собираются лишь бедные соседи. Катерина Ивановна очень рада, что пришёл Раскольников. Она уверяет всех, что этот «образованный гость» готовится «занять в университете профессорскую кафедру», и сожалеет, что отказался прийти Лужин. (См. полный текст сцены поминок .)

За столом начинаются подшучивания гостей друг над другом. Атмосферу разогревает выпитое вино. Шёпот Катерины Ивановны насчёт Амалии на ухо Раскольникову делается всё язвительнее. Соне кто-то с другого конца стола присылает тарелку: на ней вылеплены из черного хлеба два сердца, пронзенных стрелой – это намёк на её уличное ремесло.

Катерина Ивановна пускает по рукам гостей похвальный лист, полученный ею в гимназической молодости. Она начинает говорить о своей мечте открыть пансион для благородных девиц, где Соня станет её помощницей. За столом начинается смех по этому поводу. Разгорячённая Катерина Ивановна уже открыто бранится с Амалией Ивановной, грозя сорвать с неё чепчик. Вдруг отворяется дверь, и входит Лужин со строгим видом.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 3 – краткое содержание

Он обращается к Соне, утверждая: после её прихода с его стола в комнате Лебезятникова пропал 100-рублёвый билет. Лужин требует, чтобы Соня вернула его, иначе «пусть пеняет на себя». Посреди гробового молчания Соня слабо уверяет, что не брала денег, и пытается вернуть ему те десять рублей, который он сам ей дал. Но Лужин настаивает, чтобы она созналась в краже ещё ста: «Опомнитесь, иначе, я буду неумолим!»

Катерина Ивановна в возбуждении клянёт Лужина «судейским крючком и дураком» и сама бросается выворачивать Соне карманы для демонстрации, что там нет этих денег. Однако из кармана выпадает сторублёвка. Лужин разворачивает её, показывает всем, а потом с миной ханжеской добродетели объявляет о своей готовности «простить Софью Семёновну», «взяв в соображение общественное её положение и сопряженные с ним привычки» – и «оставить дальнейшее втуне».

Но из-за плеча Лужина выступает вошедший вместе с ним Лебезятников – и обвиняет его в «низости». Лебезятников объясняет: он видел как Лужин, провожая в их комнате Соню до двери, незаметно подсунул ей в карман сторублёвку, но тогда подумал, что его друг хочет из скромности сделать бедной девушке тайное благодеяние. Лужин обвиняет Лебезятникова в клевете, но тот настаивает на своём, задыхаясь от искреннего негодования.

Лужин требует объяснить цель, которая могла бы побудить его подсунуть деньги Соне. Её твёрдым голосом разъясняет вставший Раскольников. Он говорит, что Лужин зол из-за расстройства сватовства с его сестрой Дуней. Если бы ему удалось наклеить на Соню ярлык воровки, он доказал бы справедливость своих прежних утверждений на его, Раскольникова, счёт и мог возбудить раздор между ним и его родными.

Подпившая публика шумит, собираясь броситься на Лужина. Тот спешит ретироваться и съехать с квартиры. Соня убегает домой в истерике. Амалия Ивановна, в которую попал стакан, брошенный кем-то в Лужина, гонит с квартиры Катерину Ивановну с детьми.

Раскольников идёт к Соне.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 4 – краткое содержание

Раскольников собирается сознаться Соне в совершённом убийстве. Он, собственно, хочет не каяться, а оправдать свой поступок: доказать, что только «переступив черту», можно занять среди людей достойное положение. Но всё равно сделать признание для него невыносимо тяжело.

Придя, он говорит Соне: «Не случись меня и Лебезятникова, Лужин легко бы вас мог в острог засадить. И погибли бы и вы, и Катерина Ивановна, и дети... Вот если бы на ваше решение отдали: Лужину жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? Как бы вы решили: кому из них умереть?» – «Я Божьего промысла знать не могу, – отвечает Соня. – Кто меня судьей поставил: кому жить, кому не жить?»

«А ведь ты права, Соня! – восклицает вдруг Раскольников. – Это я про Лужина и промысл... чтобы себя оправдать…» Его лицо кривится так, что Соня отшатывается.

Он признаётся ей, что убил Лизавету. Соня отстраняется с тем же детским испуганным выражением, что было и у Лизаветы в момент гибели , так же выставив руку вперёд, а потом бросается перед ним на колени: «Что вы над собой сделали! Нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете!» (См. полный текст отрывка «Признание Раскольникова Соне в убийстве» .)

«Так не оставишь меня, Соня?» – в смятении спрашивает Раскольников. – «Нет, нет! За тобой всюду пойду! В каторгу с тобой вместе пойду!» – «Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти». – «Да как вы, такой … могли на это решиться? Ты был голоден! ты… чтобы матери помочь?» – «Если б только я зарезал из того, что голоден был, то я бы теперь… счастлив был! Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Я задал себе вопрос, поколебался бы Наполеон, если вместо Тулона и Египта ему нужно было для начала великой карьеры убить какую-нибудь старушонку-легистраторшу и стащить у неё деньги. И понял, что ему и в голову не пришло бы коробиться!»

Но вдруг Раскольников меняет тон: «Нет, это вздор! Я убил, чтобы помочь сестре с матерью, иначе не было способа кончить университет. Я ведь только вошь убил, бесполезную, гадкую, зловредную… А, впрочем, опять вру… Просто я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну… и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию… И деньги на университет я при желании мог бы раздобыть упорным трудом – находит же Разумихин ! Но я озлился и не захотел. Я, как паук, к себе в угол забился, работать не хотел, только лежал и думал. И я узнал, что кто крепок и силен умом и духом, тот и будет над людьми властелин ! Стоит только посметь! Я… я захотел осмелиться и убил…»

«От бога вы отошли, и вас бог поразил, дьяволу предал!..» – кричит Соня. – «Да, я знаю. Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Я для себя убил, а стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, из всех живые соки высасывал, мне, всё равно было!.. Не деньги, главное, нужны мне были… Я хотел узнать, смогу ли я переступить или не смогу! Тварь ли я дрожащая или право имею… Черт меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же вошь, как и все! Я себя убил, а не старушонку! Что мне теперь делать!» (См. полный текст этого монолога Раскольникова .)

«Что делать! – возбуждается Соня. – Поди, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: "Я убил!" Тогда бог опять тебе жизни пошлет! Страдание принять и искупить себя им, вот что надо!»

«На каторгу? Не пойду я туда, Соня!» – «А как жить-то будешь? С матерью и сестрой говорить? Как без человека-то прожить!» – «Нет, не пойду. Они надо мной только смеяться будут. Может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь. Будешь ко мне в острог ходить, если посадят?» – «Буду, буду!»

Соня хочет повесить на него крест, но Раскольников отталкивает её руку. «Да, – соглашается она. – Лучше как пойдешь на страдание, тогда и наденешь».

Вдруг стучат в дверь. Входит Лебезятников.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 5 – краткое содержание

Он рассказывает Соне, что Катерина Ивановна, рассорившись с квартирной хозяйкой Амалией, побежала «за справедливостью» к генералу, начальнику Мармеладова, но была прогнана оттуда и теперь собирается на улицу, «шарманку носить, а дети будут петь и плясать за деньги». И она каждый день будет с ними под окно к генералу ходить, чтобы он видел как нищенствуют «благородные дети чиновного отца».

Соня бежит на улицу искать Катерину Ивановну. Раскольников тоже выходит с Лебезятниковым, но потом бросает того и идёт к себе домой. Дома – страшная пустота и одиночество. Сделанное признание стесняет и томит его. Он начинает чувствовать ненависть к Соне.

Вдруг входит его сестра Дуня: «Брат, Разумихин мне рассказал, что тебя преследуют и по гнусному подозрению. Я теперь поняла, почему тебе так тяжело, и не сужу за то, что ты нас бросил. Но ты приди, успокой мать, а моей жизнью можешь располагать всецело!»

Дуня поворачивается уходить, но Раскольников окликает её и советует не расставаться с прекрасным человеком Разумихиным. «Прощай Дуня!» – с тоской произносит он. – «Разве мы навеки расстаемся?» – недоумевает она. – «Всё равно, прощай!»

Раскольников выходит из дому. Навстречу ему бежит Лебезятников, рассказывая: Катерина Ивановна и правда вывела детей на улицу, заставляет их петь и плясать, а Соня бегает за ними в исступлении. Они вдвоём идут туда, где всё это происходит.

Катерина Ивановна с детьми окружена народом, то пытается петь, то кричит на детей, то бранится с насмешниками из толпы. «Пусть видит весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который, можно сказать, умер на службе», – кричит она.

К ней протискивается городовой. Мальчики, увидев его, бросаются бежать. Катерина Ивановна кидается за ними, но на бегу падает – и изо рта её ручьём течёт кровь. Её переносят в Сонину квартиру, которая находится рядом.

«Бери детей с рук на руки, Соня, – хрипит Катерина Ивановна напоследок. – А я умираю, кончен бал!» Она отказывается от священника: на него только будет потрачен лишний целковый, «а не простит Бог мои грехи – и не надо!» (См. полный текст отрывка «Смерть Катерины Ивановны» .)

Катерина Ивановна умирает. Раскольников с удивлением замечает среди собравшихся в Сонину комнату людей Свидригайлова . Тот подходит к нему, говоря: «Похороны беру на себя. Детей я помещу в сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия по полторы тысячи капиталу. Да и Софью Семёновну из омута вытащу. Передайте Дуне, что десять тысяч, которые хотел ей отдать , я вот так употребил». И добавляет, плутовски подмигивая: «Ведь не вошь же была Катерина Ивановна, как какая-нибудь старушонка-процентщица? И не помоги я, так ведь "Полечка туда же, по той же дороге пойдет…"».

Раскольников столбенеет, слыша от Свидригайлова собственные слова, которые раньше говорил Соне . «Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою, – разъясняет Свидригайлов. – Ваш разговор с Соней весь слышал. Заинтересовали вы меня, Родион Романович. Мы с вами сойдёмся, и увидите, какой я складной человек…»

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Лебезятников имел вид встревоженный.

Я к вам, Софья Семеновна. Извините... Я так и думал, что вас застану, - обратился он вдруг к Раскольникову, - то есть я ничего не думал... в этом роде... но я именно думал... Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, - отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.

Соня вскрикнула.

То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем... Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она - ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили... по крайней мере, так кажется... Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала... Вообразите, она махнула туда, где обедали... к этому другому генералу, и, вообразите, - таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло. Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить... как ее не взяли - не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется... Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить... "Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!" Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь "Хуторок", мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки... Ничего не слушает... Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!

Лебезятников продолжал бы и еще, но Соня, слушавшая его едва переводя дыхание, вдруг схватила мантильку, шляпку и выбежала из комнаты, одеваясь на бегу. Раскольников вышел вслед за нею, Лебезятников за ним.

Непременно помешалась! - говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, - я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: "кажется", но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.

Вы ей о бугорках говорили?

То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?

Слишком легко тогда было бы жить, - ответил Раскольников.

Позвольте, позвольте; конечно, Катерине Ивановне довольно трудно понять; но известно ли вам, что в Париже уже происходили серьезные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших, действуя одним только логическим убеждением? Один там профессор, недавно умерший, ученый серьезный, вообразил, что так можно лечить. Основная идея его, что особенного расстройства в организме у сумасшедших нет, а что сумасшествие есть, так сказать, логическая ошибка, ошибка в суждении, неправильный взгляд на вещи. Он постепенно опровергал больного и, представьте себе, достигал, говорят, результатов! Но так как при этом он употреблял и ду"ши, то результаты этого лечения подвергаются, конечно, сомнению... По крайней мере, так кажется...

Раскольников давно уже не слушал. Поравнявшись с своим домом, он кивнул головой Лебезятникову и повернул в подворотню. Лебезятников очнулся, огляделся и побежал далее.

Раскольников вошел в свою каморку и стал посреди ее. "Для чего он воротился сюда?" Он оглядел эти желтоватые, обшарканные обои, эту пыль, свою кушетку... Со двора доносился какой-то резкий, беспрерывный стук; что-то где-то как будто вколачивали, гвоздь какой-нибудь... Он подошел к окну, поднялся на цыпочки и долго, с видом чрезвычайного внимания, высматривал во дворе. Но двор был пуст, и не было видно стучавших. Налево, во флигеле, виднелись кой-где отворенные окна; на подоконниках стояли горшочки с жиденькой геранью. За окнами было вывешено белье... Все это он знал наизусть. Он отвернулся и сел на диван.

Никогда, никогда еще не чувствовал он себя так ужасно одиноким!

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. "Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!"

Я останусь один! - проговорил он вдруг решительно, - и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: "Может, в каторге-то действительно лучше", - подумалось ему вдруг.

Он не помнил, сколько он просидел у себя, с толпившимися в голове неопределенными мыслями. Вдруг дверь отворилась, и вошла Авдотья Романовна. Она сперва остановилась и посмотрела на него с порога, как давеча он на Соню; потом уже прошла и села против него на стул, на вчерашнем своем месте. Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

Не сердись, брат, я только на одну минуту, - сказала Дуня. Выражение лица ее было задумчивое, но не суровое. Взгляд был ясный и тихий. Он видел, что и эта с любовью пришла к нему.

Брат, я теперь знаю все, все. Мне Дмитрий Прокофьич все объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению... Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе все и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить, и прости меня, что я попрекнула тебя прежде. Я сама на себе чувствую, что если б у меня было такое великое горе, то я бы тоже ушла от всех. Матери я про это ничего не расскажу, но буду говорить о тебе беспрерывно и скажу от твоего имени, что ты придешь очень скоро. Не мучайся о ней; я ее успокою; но и ты ее не замучай, - приди хоть раз; вспомни, что она мать! А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе... вся моя жизнь, или что... то кликни меня, я приду. Прощай!

Она круто повернула и пошла к двери.

Дуня! - остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, - этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек.

Дуня чуть-чуть покраснела.

Ну, - спросила она, подождав с минуту.

Он человек деловой, трудолюбивый, честный и способный сильно любить... Прощай, Дуня.

Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:

Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне... такие завещания делаешь?

Все равно... прощай...

Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.

Нет, он не был холоден к ней. Было одно мгновение (самое последнее), когда ему ужасно захотелось крепко обнять ее и проститься с ней, и даже сказать, но он даже руки ей не решился подать:

"Потом еще, пожалуй, содрогнется, когда вспомнит, что я теперь ее обнимал, скажет, что я украл ее поцелуй!"

"А выдержит эта или не выдержит? - прибавил он через несколько минут про себя. - Нет, не выдержит; этаким не выдержать! Этакие никогда не выдерживают..."

И он подумал о Соне.

Из окна повеяло свежестью. На дворе уже не так ярко светил свет. Он вдруг взял фуражку и вышел.

Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная тревога и весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя, беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и в сознании, но как-то искусственно, до времени.

Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска начала сказываться ему в последнее время. В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы этой холодной, мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на "аршине пространства". В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней начинало его мучить.

Вот с этакими-то глупейшими, чисто физическими немощами, зависящими от какого-нибудь заката солнца, и удержись сделать глупость! Не то что к Соне, а к Дуне пойдешь! - пробормотал он ненавистно.

Его окликнули. Он оглянулся; к нему бросился Лебезятников.

Вообразите, я был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила свое намерение и детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду, детей заставляет петь и плясать. Дети плачут. Останавливаются на перекрестках и у лавочек. За ними глупый народ бежит. Пойдемте.

А Соня?.. - тревожно спросил Раскольников, поспешая за Лебезятниковым.

Просто в исступлении. То есть не Софья Семеновна в исступлении, а Катерина Ивановна; а впрочем, и Софья Семеновна в исступлении. А Катерина Ивановна совсем в исступлении. Говорю вам, окончательно помешалась. Их в полицию возьмут. Можете представить, как это подействует... Они теперь на канаве у -ского моста, очень недалеко от Софьи Семеновны. Близко.

На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась куча народу. Особенно сбегались мальчишки и девчонки. Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении. Она устала и задыхалась. Измучившееся чахоточное лицо ее смотрело страдальнее, чем когда-нибудь (к тому же на улице, на солнце, чахоточный всегда кажется больнее и обезображеннее, чем дома); но возбужденное состояние ее не прекращалось, и она с каждою минутой становилась еще раздраженнее. Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их... Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети "из благородного, можно даже сказать, аристократического дома". Если слышала в толпе смех или какое-нибудь задирательное словцо, то тотчас же набрасывалась на дерзких и начинала с ними браниться. Иные, действительно, смеялись, другие качали головами; всем вообще было любопытно поглядеть на помешанную с перепуганными детьми. Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не было; по крайней мере, Раскольников не видал; но вместо стука в сковороду Катерина Ивановна начинала хлопать в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила в отчаяние, проклинала свой кашель и даже плакала. Пуще всего выводили ее из себя плач и страх Коли и Лени. Действительно, была попытка нарядить детей в костюм, как наряжаются уличные певцы и певицы. На мальчике была надета из чего-то красного с белым чалма, чтобы он изображал собою турку. На Леню костюмов недостало; была только надета на голову красная, вязанная из гаруса шапочка (или, лучше сказать, колпак) покойного Семена Захарыча, а в шапку воткнут обломок белого страусового пера, принадлежавшего еще бабушке Катерины Ивановны и сохранявшегося доселе в сундуке, в виде фамильной редкости. Полечка была в своем обыкновенном платьице. Она смотрела на мать робко и потерявшись, не отходила от нее, скрадывала свои слезы, догадывалась о помешательстве матери и беспокойно осматривалась кругом. Улица и толпа ужасно напугали ее. Соня неотступно ходила за Катериной Ивановной, плача и умоляя ее поминутно воротиться домой. Но Катерина Ивановна была неумолима.

Перестань, Соня, перестань! - кричала она скороговоркой, спеша, задыхаясь и кашляя. - Сама не знаешь, чего просишь, точно дитя! Я уже сказала тебе, что не ворочусь назад к этой пьяной немке. Пусть видят все, весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который всю жизнь служил верою и правдой и, можно сказать, умер на службе. (Катерина Ивановна уже успела создать себе эту фантазию и поверить ей слепо.) Пускай, пускай этот негодный генералишка видит. Да и глупа ты, Соня: что теперь есть-то, скажи? Довольно мы тебя истерзали, не хочу больше! Ах, Родион Романыч, это вы! - вскрикнула она, увидав Раскольникова и бросаясь к нему, - растолкуйте вы, пожалуйста, этой дурочке, что ничего умней нельзя сделать! Даже шарманщики добывают, а нас тотчас все отличат, узнают, что мы бедное благородное семейство сирот, доведенных до нищеты, а уж этот генералишка место потеряет, увидите! Мы каждый день под окна к нему будем ходить, а проедет государь, я стану на колени, этих всех выставлю вперед и покажу на них: "Защити, отец!" Он отец всех сирот, он милосерд, защитит, увидите, а генералишку этого... Леня! tenez-vous droite! Ты, Коля, сейчас будешь опять танцевать. Чего ты хнычешь? Опять хнычет! Ну чего, чего ты боишься, дурачок! Господи! что мне с ним делать, Родион Романыч! Если б вы знали, какие они бестолковые! Ну что с этакими сделаешь!..

И она, сама чуть не плача (что не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему на хнычущих детей. Раскольников попробовал было убедить ее воротиться и даже сказал, думая подействовать на самолюбие, что ей неприлично ходить по улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит себя в директрисы благородного пансиона девиц...

Пансиона, ха-ха-ха! Славны бубны за горами! - вскричала Катерина Ивановна, тотчас после смеху закатившись кашлем, - нет, Родион Романыч, прошла мечта! Все нас бросили!.. А этот генералишка... Знаете, Родион Романыч, я в него чернильницей пустила, - тут, в лакейской, кстати на столе стояла, подле листа, на котором расписывались, и я расписалась, пустила, да и убежала. О, подлые, подлые. Да наплевать; теперь я этих сама кормить буду, никому не поклонюсь! Довольно мы ее мучили! (Она указала на Соню.) Полечка, сколько собрали, покажи? Как? Всего только две копейки? О, гнусные! Ничего не дают, только бегают за нами, высунув язык! Ну чего этот болван смеется? (указала она на одного из толпы). Это все потому, что этот Колька такой непонятливый, с ним возня! Чего тебе, Полечка? Говори со мной по-французски, parlez-moi francais. Ведь я же тебя учила, ведь ты знаешь несколько фраз!.. Иначе как же отличить, что вы благородного семейства, воспитанные дети и вовсе не так, как все шарманщики; не "Петрушку" же мы какого-нибудь представляем на улицах, а споем благородный романс... Ах да! что же нам петь-то? Перебиваете вы все меня, а мы... видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать, что петь, - такое, чтоб и Коле можно было протанцевать... потому все это у нас, можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы все совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся на Невский, где гораздо больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает "Хуторок"... Только всё "Хуторок" да "Хуторок", и все-то его поют! Мы должны спеть что-нибудь гораздо более благородное... Ну, что ты придумала, Поля, хоть бы ты матери помогла! Памяти, памяти у меня нет, я бы вспомнила! Не "Гусара же на саблю опираясь" петь, в самом деле! Ах, споемте по-французски "Cinq sous! Я ведь вас учила же, учила же. И главное, так как это по-французски, то увидят тотчас, что вы дворянские дети, и это будет гораздо трогательнее... Можно бы даже: "Malborough s"en va-t-en guerre", так как это совершенно детская песенка и употребляется во всех аристократических домах, когда убаюкивают детей.

Malborough s"en va-t-en guerre,

Ne sait quand reviendra... - начала было она петь... - Но нет, лучше уж "Cinq sous"! Ну, Коля, ручки в боки, поскорей, а ты, Леня, тоже вертись в противоположную сторону, а мы с Полечкой будем подпевать и подхлопывать!

Cinq sous, cinq sous,

Pour monter notre menage... Кхи-кхи-кхи! (И она закатилась от кашля.) Поправь платьице, Полечка, плечики спустились, - заметила она сквозь кашель, отдыхиваясь. - Теперь вам особенно нужно держать себя прилично и на тонкой ноге, чтобы все видели, что вы дворянские дети. Я говорила тогда, что лифчик надо длиннее кроить и притом в два полотнища. Это ты тогда, Соня, с своими советами: "Короче да короче", вот и вышло, что совсем ребенка обезобразили... Ну, опять все вы плачете! Да чего вы, глупые! Ну, Коля, начинай поскорей, поскорей, поскорей, - ох, какой это несносный ребенок!..

Cinq sous, cinq sous... Опять солдат! Ну чего тебе надобно?

Действительно, сквозь толпу протеснятся городовой. Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.

Благодарю вас, милостивый государь, - начала она свысока, - причины, побудившие нас... возьми деньги, Полечка. Видишь, есть же благородные и великодушные люди, тотчас готовые помочь бедной дворянке в несчастии. Вы видите, милостивый государь, благородных сирот, можно даже сказать, с самыми аристократическими связями... А этот генералишка сидел и рябчиков ел... ногами затопал, что я его обеспокоила... "Ваше превосходительство, говорю, защитите сирот, очень зная, говорю, покойного Семена Захарыча, и так как его родную дочь подлейший из подлецов в день его смерти оклеветал..." Опять этот солдат! Защитите! - закричала она чиновнику, - чего этот солдат ко мне лезет? Мы уж убежали от одного сюда из Мещанской... ну тебе-то какое дело, дурак!

Потому по улицам запрещено-с. Не извольте безобразничать.

Сам ты безобразник! Я все равно как с шарманкой хожу, тебе какое дело?

Насчет шарманки надо дозволение иметь, а вы сами собой-с и таким манером народ сбиваете. Где изволите квартировать?

Как дозволение! - завопила Катерина Ивановна. - Я сегодня мужа схоронила, какое тут дозволение!

Сударыня, сударыня, успокойтесь, - начал было чиновник, - пойдемте, я вас доведу... Здесь в толпе неприлично... вы нездоровы...

Милостивый государь, милостивый государь, вы ничего не знаете! - кричала Катерина Ивановна, - мы на Невский пойдем, - Соня, Соня! Да где ж она? Тоже плачет! Да что с вами со всеми!.. Коля, Леня, куда вы? - вскрикнула она вдруг в испуге, - о глупые дети! Коля, Леня, да куда ж они!..

Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.

Вороти, вороти их, Соня! О глупые, неблагодарные дети!.. Поля! лови их... Для вас же я...

Она споткнулась на всем бегу и упала.

Разбилась в кровь! О господи! - вскрикнула Соня, наклоняясь над ней.

Все сбежались, все затеснились кругом. Раскольников и Лебезятников подбежали из первых; чиновник тоже поспешил, а за ним и городовой, проворчав: "Эх-ма!" и махнув рукой, предчувствуя, что дело обернется хлопотливо.

Пошел! пошел! - разгонял он теснившихся кругом людей.

Помирает! - закричал кто-то.

С ума сошла! - проговорил другой.

Господи, сохрани! - проговорила одна женщина, крестясь. - Девчонку-то с парнишкой зловили ли? Вона-ка, ведут, старшенькая перехватила... Вишь, сбалмошные!

Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом.

Это я знаю, видал, - бормотал чиновник Раскольникову и Лебезятникову, - это чахотка-с; хлынет этак кровь и задавит. С одною моею родственницей, еще недавно свидетелем был, и этак стакана полтора... вдруг-с... Что же, однако ж, делать, сейчас помрет?

Сюда, сюда, ко мне! - умоляла Соня, - вот здесь я живу!.. Вот этот дом, второй отсюда... Ко мне, поскорее, поскорее!.. - металась она ко всем. - За доктором пошлите... О господи!

Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших. Сошлись и от Капернаумовых: сам он, хромой и кривой, странного вида человек с щетинистыми, торчком стоящими волосами и бакенбардами; жена его, имевшая какой-то раз навсегда испуганный вид, и несколько их детей, с одеревенелыми от постоянного удивления лицами и с раскрытыми ртами. Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.

Говорили про доктора и про священника. Чиновник хотя и шепнул Раскольникову, что, кажется, доктор теперь уже лишнее, но распорядился послать. Побежал сам Капернаумов.

Между тем Катерина Ивановна отдышалась, на время кровь отошла. Она смотрела болезненным, но пристальным и проницающим взглядом на бледную и трепещущую Соню, отиравшую ей платком капли пота со лба; наконец, попросила приподнять себя. Ее посадили на постели, придерживая с обеих сторон.

Кровь еще покрывала ее иссохшие губы. Она повела кругом глазами, осматриваясь:

Так вот ты как живешь, Соня! Ни разу-то я у тебя не была... привелось...

Она с страданием посмотрела на нее:

Иссосали мы тебя, Соня... Поля, Леня, Коля, подите сюда... Ну, вот они, Соня, все, бери их... с рук на руки... а с меня довольно!.. Кончен бал! Г"а!.. Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно...

Ее опустили опять на подушку.

Что? Священника?.. Не надо... Где у вас лишний целковый?.. На мне нет грехов!.. Бог и без того должен простить... Сам знает, как я страдала!.. А не простит, так и не надо!..

Беспокойный бред охватывал ее более и более. Порой она вздрагивала, обводила кругом глазами, узнавала всех на минуту; но тотчас же сознание снова сменялось бредом. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало в горле.

Я говорю ему: "Ваше превосходительство!.." - выкрикивала она, отдыхиваясь после каждого слова, - эта Амалия Людвиговна... ах! Леня, Коля! ручки в боки, скорей, скорей, глиссе-глиссе, па-де-баск! Стучи ножками... Будь грациозный ребенок.

Du hast die schonsten Augen,

Madchen, was willst du mehr? Ну да, как не так! was willst du mehr, - выдумает же, болван!.. Ах да, вот еще:

В полдневный жар, в долине Дагестана... Ах, как я любила... Я до обожания любила этот романс, Полечка!.. знаешь, твой отец... еще женихом певал... О, дни!.. Вот бы, вот бы нам спеть! Ну как же, как же... вот я и забыла... да напомните же, как же? - Она была в чрезвычайном волнении и усиливалась приподняться. Наконец, страшным, хриплым, надрывающимся голосом она начала, вскрикивая и задыхаясь на каждом слове, с видом какого-то возраставшего испуга:

В полдневный жар!.. в долине!.. Дагестана!..

С свинцом в груди!.. Ваше превосходительство! - вдруг завопила она раздирающим воплем и залившись слезами, - защитите сирот! Зная хлеб-соль покойного Семена Захарыча!.. Можно даже сказать аристократического!.. Г"а! - вздрогнула она вдруг, опамятовавшись и с каким-то ужасом всех осматривая, но тотчас узнала Соню. - Соня, Соня! - проговорила она кротко и ласково, как бы удивившись, что видит ее перед собой, - Соня, милая, и ты здесь?

Ее опять приподняли.

Довольно!.. Пора!.. Прощай, горемыка!.. Уездили клячу!.. Надорвала-а-ась! - крикнула она отчаянно и ненавистно и грохнулась головой о подушку.

Она вновь забылась, но это последнее забытье продолжалось недолго. Бледно-желтое, иссохшее лицо ее закинулось навзничь назад, рот раскрылся, ноги судорожно протянулись. Она глубоко-глубоко вздохнула и умерла.

Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.

И каким образом этот "похвальный лист" очутился вдруг на постели, подле Катерины Ивановны? Он лежал тут же, у подушки; Раскольников видел его.

Он отошел к окну. К нему подскочил Лебезятников.

Умерла! - сказал Лебезятников.

Родион Романович, имею вам два нужных словечка передать, - подошел Свидригайлов. Лебезятников тотчас же уступил место и деликатно стушевался. Свидригайлов увел удивленного Раскольникова еще подальше в угол.

Всю эту возню, то есть похороны и прочее, я беру на себя. Знаете, были бы деньги, а ведь я вам сказал, что у меня лишние. Этих двух птенцов и эту Полечку я помещу в какие-нибудь сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия, по тысяче пятисот рублей капиталу, чтоб уж совсем Софья Семеновна была покойна. Да и ее из омута вытащу, потому хорошая девушка, так ли? Ну-с, так вы и передайте Авдотье Романовне, что ее десять тысяч я вот так и употребил.

С какими же целями вы так разблаготворились? - спросил Раскольников.

Э-эх! Человек недоверчивый! - засмеялся Свидригайлов. - Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не "вошь" же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну "Лужину ли, в самом деле, жить и делать мерзости, или ей умирать?" И не помоги я, так ведь "Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет..."

Он проговорил это в видом какого-то подмигивающего, веселого плутовства, не спуская глаз с Раскольникова. Раскольников побледнел и похолодел, слыша свои собственные выражения, сказанные Соне. Он быстро отшатнулся и дико посмотрел на Свидригайлова.

По-почему... вы знаете? - прошептал он, едва переводя дыхание.

Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою. Здесь Капернаумов, а там мадам Ресслих, старинная и преданнейшая приятельница. Сосед-с.

Я, - продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, - и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам это, - ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить...

Лужин, проснувшись на следующее утро после ссоры, попытался смириться с мыслью о разрыве с Дуней. Он успокаивал себя тем, что сможет найти более чистую и покладистую невесту. Кроме того, он злился на себя за то, что вчера сообщил о неудаче своему соседу по комнате, Лебезятникову, из-за чего тот теперь посмеивался над ним. Из дома Лужин вышел в злобном и раздражительном настроении. На службе его также ожидали неприятности: его хлопоты по одному делу в сенате не дали никакого результата. Ко всему прочему хозяин снятой им квартиры требовал выплаты неустойки в полном размере, а в мебельном магазине не хотели возвращать задаток. В мыслях Лужин то и дело возвращался к Дуне, надеясь уладить отношения с ней. Главным виновником размолвки он считал, конечно же, Раскольникова. Он злился на себя еще и за то, что не давал Дуне и Пульхерии Александровне достаточное количество денег, так как в этом случае они, как люди порядочные, чувствовали себя обязанными и не смогли так обойтись с ним. Его внимание привлекли приготовления к поминкам в комнате Катерины Ивановны. Он также был приглашен на них, но со всеми хлопотами и проблемами позабыл об этом. От хозяйки он узнал, что поминки готовились торжественные и пышные, что на них были приглашены почти все жильцы, а также Раскольников.

В свою комнату Лужин вернулся в еще более скверном настроении. Лебезятников все это утро находился дома. Он презирал и ненавидел Лебезятникова, который в прошлом был его питомцем. Узнав о Лебезятникове еще в Петербурге, Лужин решил остановиться у него отчасти из-за экономии, отчасти из-за того, что он принадлежал к прогрессистам из самых передовых молодых людей и якобы играл важную роль в каких-то кружках, о чем Лужин узнал еще в провинции. Лужин был наслышан о каких-то прогрессистах, нигилистах, обличителях и т. д. Сам же он больше всего боялся обличения. Поэтому, направляясь в Петербург, Лужин решил в первую очередь разузнать о представителях новомодных течений и при необходимости на всякий случай сблизиться с «молодыми поколениями нашими». Он надеялся, что в этом ему поможет Андрей Семенович Лебезятников, хотя он показался ему человеком «пошленьким и простоватым».

Этот Андрей Семенович был худосочный и золотушный человечек малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, в виде котлет, которыми он очень гордился. Сверх того, у него почти постоянно болели глаза. Сердце у него было довольно мягкое, но речь весьма самоуверенная, а иной раз чрезвычайно даже заносчивая, - что, в сравнении с фигуркой его, почти всегда выходило смешно. У Амалии Ивановны он считался, впрочем, в числе довольно почетных жильцов, то есть не пьянствовал и за квартиру платил исправно. Несмотря на все эти качества, Андрей Семенович действительно был глуповат. Прикомандировался же он к прогрессу и к «молодым поколениям нашим», - по страсти. Это был один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат.

Лебезятников также испытывал неприязнь к своему бывшему опекуну, хотя порой заводил с ним разговоры о всяких «прогрессивных» идеях. Этим утром Лебезятников находил Лужина особенно злобным и раздраженным. Его бывший опекун разложил на столе кредитки, делая вид, что занимается важным делом. В действительности он хотел вызвать зависть Лебезятникова. Однако Андрей Семенович догадался об этом и попытался заговорить со своим бывшим опекуном. Лебезятников рассказал, что он планирует устроить коммуну, в которую собирается вовлечь и Соню, которую когда-то сам и выжил из квартиры. Пока же он «продолжал развивать» девушку и удивлялся тому, что она до сих пор ведет себя с ним так, как будто стыдится. Воспользовавшись тем, что зашел разговор о Соне, Лужин попросил Лебезятникова позвать ее к нему в комнату.

Минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Та вошла в чрезвычайном удивлении и, по обыкновению своему, робея. Петр Петрович встретил ее «ласково и вежливо», впрочем, с некоторым оттенком какой-то веселой фамильярности... Он поспешил ее «ободрить» и посадил за стол напротив себя...

Во-первых, вы, пожалуйста, извините меня, Софья Семеновна, перед многоуважаемой вашей мамашей... Так ведь, кажется? Заместо матери приходится вам Катерина-то Ивановна? - начал Петр Петрович весьма солидно, но, впрочем, довольно ласково. Видно было, что он имеет самые дружественные намерения.

Так точно-с, так-с; заместо матери-с, - торопливо и пугливо ответила Соня.

Ну-с, так вот и извините меня перед нею, что я, по обстоя- тельствам независящим, принужден манкировать и не буду у вас на блинах... то есть на поминках, несмотря на милый зов вашей мамаши...

Случилось мне вчера, мимоходом, перекинуть слова два с несчастною Катериной Ивановной. Двух слов достаточно было узнать, что она находится в состоянии - противоестественном, если только можно так выразиться...

Да-с... в противоестественном-с, - торопясь поддакивала Соня.

Или проще и понятнее сказать - в больном.

Да-с, проще и понят... да-с, больна-с.

Так-с. Так вот, по чувству гуманности и-и-и, так сказать, сострадания, я бы желал быть, с своей стороны, чем-нибудь полезным, предвидя неизбежно несчастную участь ее. Кажется, и все беднейшее семейство это от вас одной теперь только и зависит...

Петр Петрович вручил Соне десятирублевый кредитный билет. Девушка взяла деньги и поспешила откланяться. Лужин проводил ее до дверей и крайне смущенная Соня вернулась к Катерине Ивановне. Андрей Семенович Лебезятников, присутствовавший во время этой сцены в комнате, признал поступок Лужина гуманным и благородным.

Гордость бедных и тщеславие побудили Катерину Ивановну потратить почти половину полученных от Раскольникова денег на поминки. В приготовлениях помогала и Амалия Ивановна, квартирная хозяйка, с которой прежде Катерина Ивановна враждовала.

Амалия Ивановна всем сердцем решилась участвовать во всех хлопотах: она взялась накрыть стол, доставить белье, посуду и проч. и приготовить на своей кухне кушанье. Ее уполномочила во всем и оставила по себе Катерина Ивановна, сама отправляясь на кладбище. Действительно, все было приготовлено на славу: стол был накрыт даже довольно чисто, посуда, вилки, ножи, рюмки, стаканы, чашки - все это, конечно, было сборное, разнофасонное и разнокалиберное, от разных жильцов, но все было к известному часу на своем месте, и Амалия Ивановна, чувствуя, что отлично исполнила дело, встретила возвратившихся даже с некоторою гордостию, вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в черном платье...

К неудовольствию Катерины Ивановны из всех приглашенных ею «солидных» лиц, никто не пришел. Не явился Лужин, пообещавший Катерине Ивановне выхлопотать ей пенсию, и даже Лебезятников.

Одним словом, Катерина Ивановна поневоле должна была встретить всех с удвоенною важностию и даже с высокомерием. Особенно строго оглядела она некоторых и свысока пригласила сесть за стол. Считая почему-то, что за всех не явившихся должна быть в ответе Амалия Ивановна, она вдруг стала обращаться с ней до крайности небрежно, что та немедленно заметила и до крайности была этим пикирована. Такое начало не предвещало хорошего конца...

Когда все вернулись с кладбища, пришел Раскольников. Катерина Ивановна радостно встретила его, посадила за столом по левую руку от себя (по правую сидела Амалия Ивановна) и полушепотом стала воодушевленно рассказывать ему про приготовления к поминкам, делая язвительные замечания в адрес хозяйки, Амалии Ивановны. Вошедшая в комнату Соня передала ей извинения от имени Лужина, стараясь говорить так, чтобы другие тоже услышали. Катерина Ивановна была возбуждена и близка к истерике. Разговор ее время от времени прерывался сильным кашлем.

Раскольников сидел и слушал молча и с отвращением. Ел же он, только разве из учтивости прикасаясь к кускам, которые поминутно накладывала на его тарелку Катерина Ивановна, и то только, чтоб ее не обидеть. Он пристально приглядывался к Соне. Но Соня становилась все тревожнее и озабоченнее; она тоже предчувствовала, что поминки мирно не кончатся, и со страхом следила за возраставшим раздражением Катерины Ивановны. Ей, между прочим, было известно, что главною причиной, по которой обе приезжие дамы так презрительно обошлись с приглашением Катерины Ивановны, была она, Соня...

Соня, зная характер Катерины Ивановны, боялась, что все это плохо кончится. И ее опасения оказались не напрасны.

Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе», и т. д., и т. д...

Катерина Ивановна сообщила присутствующим, что в скором времени собирается вместе с детьми переехать в другой город, всерьез заняться воспитанием детей, рассказывала об учителях гимназии и об одном старичке-французе, который учил французскому языку ее саму. Когда она сказала, что собирается взять собой и Соню, которая будет ей во всем помогать, на другом конце стола кто-то фыркнул. Катерина Ивановна постаралась сделать вид, что ничего не произошло, и принялась превозносить достоинства Сони, «ее смирение и святость». Поцеловав Соню, она неожиданно расплакалась, заметив, что закуска уже кончилась и пора разносить чай.

В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная тем, что во всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и, с потаенною тоской, осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди ве’ше) и что «непремен должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо про белье смотрель», и второе, «чтоб все молоды девиц тихонько по ночам никакой роман не читаль». Катерина Ивановна, которая действительно была расстроена и очень устала и которой уже совсем надоели поминки, тотчас же «отрезала» Амалии Ивановне, что та «мелет вздор» и ничего не понимает; что заботы об ди веше дело кастелянши, а не директрисы благородного пансиона; а что касается до чтения романов, так уж это просто даже неприличности, и что она просит ее замолчать.

Между Катериной Ивановной и Амалией Ивановной вспыхнула ссора.

Амалия Ивановна забегала по комнате, крича изо всех сил, что она хозяйка и чтоб Катерина Ивановна «в сию минуту съезжаль с квартир»; затем бросилась для чего-то обирать со стола серебряные ложки. Поднялся гам и грохот; дети заплакали. Соня бросилась было удерживать Катерину Ивановну; но когда Амалия Ивановна вдруг закричала что-то про желтый билет, Катерина Ивановна отпихнула Соню и пустилась к Амалии Ивановне, чтобы немедленно привести свою угрозу, насчет чепчика, в исполнение. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге комнаты вдруг показался Петр Петрович Лужин. Он стоял и строгим, внимательным взглядом оглядывал всю компанию. Катерина Ивановна бросилась к нему.

Екатерина Ивановна обратилась к Лужину с просьбой защитить ее и сирот от хозяйки, но он отмахнулся от нее и как-то странно захохотал. Лужин заявил, что не намерен участвовать в ссорах и желает объясниться с Соней. Он во всеуслышание заявил, что с его стола исчезло сто рублей, когда в комнате была Соня.

Совершенное молчание воцарилось в комнате. Даже плакавшие дети затихли. Соня стояла мертво-бледная, смотрела на Лужина и ничего не могла отвечать. Она как будто еще и не понимала...

Ну-с, так как же-с? - спросил Лужин, пристально смотря на нее.

Я не знаю... Я ничего не знаю... - слабым голосом проговорила наконец Соня.

Нет? Не знаете? - переспросил Лужин и еще несколько секунд помолчал. - Подумайте, мадемуазель, - начал он строго, но все еще как будто увещевая, - обсудите, я согласен вам дать еще время на размышление. Извольте видеть-с: если б я не был так уверен, то уж, разумеется, при моей опытности, не рискнул бы так прямо вас обвинить; ибо за подобное, прямое и гласное, но ложное или даже только ошибочное обвинение я, в некотором смысле, сам отвечаю...

Я ничего не брала у вас, - прошептала в ужасе Соня, - вы дали мне десять рублей, вот возьмите их. - Соня вынула из кармана платок, отыскала узелок, развязала его, вынула десятирублевую бумажку и протянула руку Лужину.

А в остальных ста рублях вы так и не признаетесь? - укоризненно и настойчиво произнес он, не принимая билета.

Соня осмотрелась кругом. Все глядели на нее с такими ужасными, строгими, насмешливыми, ненавистными лицами. Она взглянула на Раскольникова... тот стоял у стены, сложив накрест руки, и огненным взглядом смотрел на нее.

О господи! - вырвалось у Сони.

Лужин потребовал позвать полицию. Катерина Ивановна, как будто опомнившись, бросилась к Соне и обняла ее. Желая доказать присутствующим, что ее падчерица ничего не брала, она начала выворачивать карманы ее платья, и на пол упала сторублевая банкнота.

Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул...

Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их на Лужина. Соня стояла на том же месте, как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась руками.

Нет, это не я! Я не брала! Я не знаю! - закричала она, разрывающим сердце воплем, и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто грудью желая защитить ее ото всех.

Соня! Соня! Я не верю! Видишь, я не верю! - кричала (несмотря на всю очевидность) Катерина Ивановна, сотрясая ее в руках своих, как ребенка, целуя ее бессчетно, ловя ее руки и, так и впиваясь, целуя их...

Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику...

Лужин заявил, что публично прощает Соню, и в этот момент в комнату вошел Лебезятников, заявивший во всеуслышание, что Лужин - подлый человек.

Вы... клеветник... - горячо проговорил Лебезятников, строго смотря на него своими подслеповатыми глазками... Опять снова воцарилось молчание. Петр Петрович почти даже потерялся, особенно в первое мгновение.

Если это вы мне... - начал он, заикаясь, - да что с вами? В уме ли вы?..

Я видел, видел! - кричал и подтверждал Лебезятников, - и хоть это против моих убеждений, но я готов сей же час принять в суде какую угодно присягу, потому что я видел, как вы ей тихонько подсунули! Только я-то, дурак, подумал, что вы из благодеяния подсунули! В дверях, прощаясь с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали одной рукой руку, другою, левой, вы и положили ей тихонько в карман бумажку. Я видел! Видел!

Лужин побледнел.

Что вы врете! - дерзко вскричал он, - да и как вы могли, стоя у окна, разглядеть бумажку? Вам померещилось... на подслепые глаза. Вы бредите!

Лебезятников, увидев, что Лужин незаметно подложил девушке бумажку, подумал тогда, что он делает это из благородства, чтобы избежать слов благодарности. Но при этом подумал, что Соня, не зная, что у нее в кармане находится сто рублей, может их случайно выронить. Он решил прийти и сообщить девушке о том, что ей подложены деньги. Лебезятников не раз повторил, что готов поклясться во всем полицейским, но не может понять, зачем Лужину было совершать такой низкий поступок.

Я могу объяснить, для чего он рискнул на такой поступок, и, если надо, сам присягу приму! - твердым голосом произнес, наконец, Раскольников и выступил вперед.

Он был по-видимому тверд и спокоен. Всем как-то ясно стало, при одном только взгляде на него, что он действительно знает, в чем дело, и что дошло до развязки.

Раскольников объяснил присутствующим цель поступка Лужина. Он рассказал о ссоре, которая несколько дней тому назад произошла в номере, где остановились Дуня и Пульхерия Александровна, и о письме, в котором Лужин сообщал, что Родион отдал деньги Соне (а не Катерине Ивановне, как это было на самом деле), причем намекнул на какую-то связь между ним и Соней. Убеждая всех в том, что Соня - воровка, Лужин хотел доказать матери и сестре Раскольникова справедливость своих подозрений. Таким образом он стремился поссорить Раскольникова с его родными.

Соня слушала с напряжением, но как будто тоже не все понимала, точно просыпалась от обморока. Она только не спускала своих глаз с Раскольникова, чувствуя, что в нем вся ее защита... Раскольников попросил было опять говорить, но ему уже не дали докончить: все кричали и теснились около Лужина с ругательствами и угрозами. Но Петр Петрович не струсил. Видя, что уже дело по обвинению Сони вполне проиграно, он прямо прибегнул к наглости.

Он заявил, что собирается подать в суд, найти управу на «безбожников, возмутителей и вольнодумцев», после чего протиснулся через толпу и ушел. Лебезятников крикнул ему вдогонку, чтобы он немедленно съезжал с квартиры, на что Лужин ответил, что он и сам уже решил съехать.

Соня, робкая от природы, и прежде знала, что ее легче погубить, чем кого бы то ни было, а уж обидеть ее всякий мог почти безнаказанно. Но все-таки, до самой этой минуты, ей казалось, что можно как-нибудь избегнуть беды - осторожностию, кротостию, покорностию перед всем и каждым. Разочарование ее было слишком тяжело. Она, конечно, с терпением и почти безропотно могла все перенести - даже это. Но в первую, минуту уж слишком тяжело стало. Несмотря на свое торжество и на свое оправдание, - когда прошел первый испуг и первый столбняк, когда она поняла и сообразила все ясно, - чувство беспомощности и обиды мучительно стеснило ей сердце. С ней началась истерика. Наконец, не выдержав, она бросилась вон из комнаты и побежала домой...

Амалия Ивановна кинулась к Катерине Ивановне с криком: «Долой с квартир! Сейчас! Марш!», хватая вещи, которые попадались ей под руку, и скидывая их на пол.

Жильцы горланили кто в лес, кто по дрова - иные договаривали, что умели, о случившемся событии; другие ссорились и ругались; иные затянули песни...

«А теперь пора и мне! - подумал Раскольников. - Ну-тка, Софья Семеновна, посмотрим, что вы станете теперь говорить!»

И он отправился на квартиру Сони.

Направляясь к Соне, Раскольников чувствовал, что должен сказать ей, кто убил Лизавету. Одновременно он предчувствовал, что результатом этого признания будет страшное мучение. Подходя к квартире, которую снимала Соня, он ощущал бессилие и страх, но сознавал «свое бессилие перед необходимостью» рассказать ей все.

Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его.

Что бы со мной без вас-то было! - быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты...

Страдание выразилось в лице ее.

Только не говорите со мной как вчера! - прервала она его. - Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно...

Рассказав, чем закончились поминки у Катерины Ивановны, Раскольников спросил у Сони, как бы она поступила, если бы ей нужно было решить, умереть ли Лужину или Катерине Ивановне. Соня ответила, что предчувствовала, что Родион задаст ей такой вопрос, но она не знает Божьего промысла, она не судья и не ей решать, кому жить, а кому не жить. Девушка попросила Раскольникова говорить прямо, и Родион признался ей, что это он убил старуху и Лизавету.

Господи! - вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так!..

Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.

Что вы, что вы это над собой сделали! - отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками...

Понимая, что Раскольников еще не до конца осознал тяжесть своего поступка, Соня начала расспрашивать его о подробностях преступления.

Знаешь, Соня, - сказал он вдруг с каким-то вдохновением, - знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, - продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, - то я бы теперь... счастлив был! Знай ты это!..

Он замолчал и долго обдумывал.

Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и... и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально... и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я... вышел из задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было...

Соне вовсе не было смешно.

Вы лучше говорите мне прямо... без примеров, - еще робче и чуть слышно попросила она...

Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную.

«...Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил...», - объяснял Раскольников Соне. Наполеону и в голову бы не пришло задумываться над тем, убивать старушку или нет, если бы это ему было нужно. Он, Раскольников, убил всего лишь вошь, бесполезную, гадкую, зловредную. Нет, опровергал он сам себя, не вошь, но он захотел осмелиться и убил... Главным мотивом убийства, по словам Раскольникова, было его стремление найти ответ на вопрос:

«...вошь ли я, как все, или человек?.. Тварь ли я дрожащая или право имею... Черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все!.. Разве я старушонку убил? Я себя убил!..»

Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом...

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

Экое страдание! - вырвался мучительный вопль у Сони.

Ну, что теперь делать, говори! - спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

Соня ответила ему, что он должен выйти на перекрес- ток, поцеловать землю, которую он осквернил убийством, поклониться на все четыре стороны и сказать всем вслух: «Я убил!» Должен принять страдание и искупить им свою вину. Но он не хотел каяться перед людьми, которые «миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают...» По его мнению, они «плуты и подлецы... ничего не поймут...»

Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь?..

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.

Соня, - сказал он, - уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.

Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.

Есть на тебе крест? - вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.

Он сначала не понял вопроса.

Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми... ведь мой! Ведь мой! - упрашивала она. - Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..

Дай! - сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.

Не теперь, Соня. Лучше потом, - прибавил он, чтоб ее успокоить.

Да, да, лучше, лучше, - подхватила она с увлечением...

В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.

Софья Семеновна, можно к вам? - послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.

Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.

Встревоженный Лебезятников сообщил Раскольникову и Соне, что Катерина Ивановна потеряла рассудок: ходила к бывшему начальнику своего мужа, устроила там скандал, пришла домой, начала бить детей, шить им какие-то шапочки, собиралась вывести их на улицу, ходить по дворам и колотить в таз, вместо музыки, и хотела, чтобы дети пели и плясали... Не дослушав его до конца, Соня выбежала из комнаты, и вслед за ней вышли Раскольников и Лебезятников.

Раскольников направился в свою каморку. Зайдя в комнату, он почувствовал себя ужасно одиноким.

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»

Я останусь один! - проговорил он вдруг решительно, - и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: «Может, в каторге-то действительно лучше», - подумалось ему вдруг.

Когда он размышлял подобным образом, в комнату вошла Авдотья Романовна.

Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

Не сердись, брат, я только на одну минуту, - сказала Дуня. - Брат, я теперь знаю все, все. Мне Дмитрий Прокофьич все объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению... Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе все и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить... А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе... вся моя жизнь, или что... то кликни меня, я приду. Прощай!

Она круто повернула и пошла к двери.

Дуня! - остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, - этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек...

Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:

Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне... такие завещания делаешь?

Все равно... прощай...

Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла, посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.

Раскольников вышел из дома и почувствовал, как на него наваливается тоска, предчувствие долгих лет, наполненных этой тоской. В этот момент его неожиданно окликнул Лебезятников, сообщивший, что Катерина Ивановна исполнила свое намерение: ушла с квартиры и увела с собой детей.

На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась куча народу... Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении... Она бросалась к детям, кричала на них, угова- ривала, учила их тут же при народе, как плясать и петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их... Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «из благородного, можно даже сказать, аристократического дома»...

Соня ходила следом за Катериной Ивановной и пыталась образумить бедную женщину, но ее попытки ни к чему не приводили. Раскольников тоже попытался ее успокоить и убедить вернуться, сказав, что благородной даме не пристало ходить на улице, тем более той, которая готовилась стать директрисой благородного пансиона (об этом заявила вдова Мармеладова на поминках). В ответ на это Катерина Ивановна, закатываясь от смеха, сказала, что ее мечта разбилась и теперь они никому не нужны. Между тем сквозь толпу зевак пробивался городовой с солдатами, намеревавшийся восстановить порядок.

Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.

Городовой потребовал прекратить безобразие и, поняв, что женщина не в себе, попытался ее успокоить и отвести домой. Но случилось так, что младшие дети, напуганные поведением матери, увидев солдат, еще больше испугались и бросились бежать. Катерина Ивановна, плача и задыхаясь, побежала их догонять, но споткнулась и упала. Вокруг нее собралась толпа людей. Соня подумала, что она упала и разбилась головой о камень.

Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом...

Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших... Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.

Катерина Ивановна, ненадолго придя в себя, умерла. Свидригайлов предложил оплатить похороны, устроить детей в приют и на каждого положить в банк по тысяче пятьсот рублей до совершеннолетия. Свои благие намерения он объяснил желанием «вытащить из омута» и Соню. Из речей Свидригайлова Раскольников понял, что тот слышал его разговор с Соней. Свидригайлов и сам не отрицал этого.

Я, - продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, - и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам то, - ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить...


Преступление и наказание

Часть пятая

Глава первая (I)

Лужин проснулся в утро после ссоры с твёрдым намерением вернуть Дуню, а, если Раскольников встанет на пути, то он готов был его убить. Лужин всё ещё не мог поверить, что ему, такому богатому, статному мужчине отказали в браке. Вместе с Лужиным в квартире жил также и Лебезятников. Лебезятников, молодой человек, имел нигилистические наклонности и прогрессивное мышление. Они с Лужиным не дружили и из-за разницы в возрасте, и из-за расхождения взглядов.

Это было утро поминок Мармеладова. Лужин задавал много вопросов Лебезятникову про поминки, про гостей и про Соню. Лебезятников отвечал, что гости будут самые обыкновенные, и он сам не очень хочет на низ идти. В Соне Лебезятников видел свою подругу, он часто с ней общался и видел в ней скромную и целеустремлённую девушку. Когда Лужин принялся пересчитывать деньги, сидя за столом, он попросил Лебезятникова позвать к себе Соню. Когда пришла Соня, в комнате находились Лужин, она и Лебезятников, стоявший у окна. Лужин сказал Соне, чтобы она передала Катерине Ивановне соболезнования и просьбу простить его за то, что он не придёт на поминки. Соня всё время сидела неуклюже, много раз поднималась уходить, но Лужин её останавливал. Он, говоря, что хочет помочь их семье, дал Соне 10 рублей, но с условием, чтоб никто не знал об этом. Когда Соня от души поблагодарила Лужина и вышла, Лебезятников сам подошёл к Лужину и пожал ему руку, сказав, что не ожидал такого поступка от Лужина.

Глава вторая (II)

Похороны Мармеладова провели рано утром. На них присутствовали Катерина Ивановна, ее дети и поляк, которого очень полюбила в последнее время Катерина Ивановна за то, что он ей помогал. Поминальный стол был организован Амалией Карловной на деньги, подаренные семье Мармеладова Раскольниковым. Стол был не очень шикарным, однако на нём присутствовало вино и другая выпивка, также было много закуски и основных блюд. Из гостей были Катерина Ивановна, Соня, хозяйка Амалия Карловна, а также поляк, который пригласил несколько своих друзей. Катерина Ивановна была очень огорчена тем, что на поминки пришёл какой-то сброд, так как не пришли самые важные люди, которых она позвала. Не пришел Лебезятников, Лужин, а также генерал, который знал ее отца. Катерина Ивановна позвала также двух женщин, которые жили рядом с ними и которые оскорбили её, сказав, что она женщина низшего класса. Но Катерина Ивановна, как она сама утверждала, была из аристократического общества. Она их пригласила, чтоб показать им как красиво и культурно она может помянуть мужа. Весь вечер Катерина Ивановна говорила только с Раскольниковым. Она жаловалась на гостей, она говорила о нелепости этих поминок, о том, что люди на этих поминках просто напиваются. С Амалией Карловной она почти не говорила, а также обвиняла его в том, что она не очень хорошо приготовила стол и позвала какой-то сброд.

Глава третья (III)

Лужин входит в комнату и начинает обвинять Соню в том, что она украла у него со стола 100 руб. Он говорит ей, чтобы она призналась сейчас, чтобы не пришлось вызывать жандармов. Амалия Карловна, обиженная Катериной Ивановной, тоже начала подтверждать, что Соня – воровка. Соня в это время вся побледнела, она молчала и не понимала, что происходит. Катерина Ивановна, защищая Соню, набросилась на Лужина с обвинениями, что он подлец и клеветник. Она говорила, что Соня - это ангельское существо, которое никогда и ничего не может сделать плохого, и чтобы доказать это Катерина Ивановна выворачивает Сонины карманы, в которых были только 10 рублей, по мнению Сони. Но вдруг из кармана падает какая-то бумажка, сложенная в квадрат и, когда её разложили, это оказалось 100 рублей. Лужин торжествовал, он добился своего. Однако тут в комнату входит Лебезятников и говорит, что Лужин Павел Петрович сам подкинул Соне эти сложенные 100 рублей. Когда Соня выходила из его комнаты, он незаметно положил ей в карман скомканную купюру. Лебезятников думал, что этим поступком Лужин хочет обрадовать Соня и избежать благодарности. Лебезятников клялся, что готов рассказать всё жандармам, если его начнут расспрашивать. Однако теперь Лебезятников не очень понимает мотивы этого поступка. Тут в диалог вступает Раскольников. Он рассказывает всем мотивы Лужина оклеветать Соню. Он говорит, что, оклеветав Соню, Лужин хотел вернуть доверие сестры Раскольникова Дуни и снова идти к ней свататься. Когда всё разъяснилось, все поняли, что Лужин совершил нехороший поступок, все пьяные мужики начали на него кидаться, собирались его ударить, но он успел выйти из комнаты. Амалия Ивановна, хозяйка, окончательно выгоняла Катерина Иванович из своего дома. Всё это время в углу стояли и плакали дети. Катерина Ивановна выбежала из квартиры, сказав, что идёт искать справедливость, а Соня убежала домой. За Соней пошёл Родион Раскольников.

Глава четвёртая (IV)

Раскольников пошёл к Соне домой и намеками он сказал ей, что это он убил Лизавету. Соня не могла понять, зачем Родион это сделал. Он сам старался ей ответить, но он тоже не понимал зачем он убил эту старуху-процентщицу. Он сам не верил, что он делает это для пользы кому-то или что он тот самый необычный человек, о котором он писал в своей статье. Окончательной причиной убийства Раскольников считал было то, что он низкий и подлый человек, которому легче убить, чем заработать денег. Соня же почувствовала, как он страдает и сожалеет о случившемся, и обещала быть с ним всегда и везде. Этот разговор в квартире Сони, как и прошлый был подслушан Свидригайловым. Они сидели, держа друг друга за руки, как вдруг в комнату вбегает Лебезятников.

Глава пятая (V)

Лебезятников сказал, что Катерина Ивановна сошла с ума, что она пришла, взяла детей и пошла по проспекту, заставляя детей танцевать и петь. Они все побежали к проспекту, где Катерина Ивановна делала шоу. Она пела вместе с Полей, а дети танцевали. За ними шла огромная толпа, которая смотрела на них и смеялась. Соня попыталась остановить и вразумить Катерину Ивановну, но та говорила, что она так будет зарабатывать на жизнь. Испуганный состоянием матери Николенька начал убегать. Катерина Ивановна пробежал его останавливать, но споткнулась и упала лицом на бордюр. Когда к ней подбежала Соня и посмотрела неё, у неё всё лицо было в крови. Неравнодушные к беде Сони подняли Катерину Ивановну и понесли в квартиру к Соне. Катерина Ивановна умерла в бреду в квартире Сони в окружении людей с улицы. Свидригайлов, услыхавший шум, вышел посмотреть, что творится. Увидев, что несут Катерину Ивановну и что рядом идёт Раскольников, он подошёл к Родиону и сказал, что он слышал всё, что Раскольников говорил Соне в недавние дни.

V

«Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… – додумывался Раскольников, – но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»

Вопрос, почему он пошел теперь к Разумихину, тревожил его больше, чем даже ему самому казалось; с беспокойством отыскивал он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы, самом обыкновенном поступке.

«Что ж, неужели я всё дело хотел поправить одним Разумихиным и всему исход нашел в Разумихине?» – спрашивал он себя с удивлением.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

Он думал и тер себе лоб, и, странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой, после очень долгого раздумья, пришла ему в голову одна престранная мысль.

«Гм… к Разумихину, – проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, – к Разумихину я пойду, это конечно… но – не теперь… Я к нему… на другой день, после того пойду, когда уже то будет кончено и когда всё по-новому пойдет…»

И вдруг он опомнился.

«После того , – вскрикнул он, срываясь со скамейки, – да разве то будет? Неужели в самом деле будет?»

Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало всё это вот уже более месяца, и он пошел куда глаза глядят.

Нервная дрожь его перешла в какую-то лихорадочную; он чувствовал даже озноб; на такой жаре ему становилось холодно. Как бы с усилием начал он, почти бессознательно, по какой-то внутренней необходимости, всматриваться во все встречавшиеся предметы, как будто ища усиленно развлечения, но это плохо удавалось ему, и он поминутно впадал в задумчивость. Когда же опять, вздрагивая, поднимал голову и оглядывался кругом, то тотчас же забывал, о чем сейчас думал и даже где проходил. Таким образом прошел он весь Васильевский остров, вышел на Малую Неву, перешел мост и поворотил на Острова. Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам , привыкшим к городской пыли, к известке и к громадным, теснящим и давящим домам. Тут не было ни духоты, ни вони, ни распивочных. Но скоро и эти новые, приятные ощущения перешли в болезненные и раздражающие. Иногда он останавливался перед какою-нибудь изукрашенною в зелени дачей, смотрел в ограду, видел вдали, на балконах и на террасах, разряженных женщин и бегающих в саду детей. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел. Встречались ему тоже пышные коляски, наездники и наездницы; он провожал их с любопытством глазами и забывал о них прежде, чем они скрывались из глаз. Раз он остановился и пересчитал свои деньги: оказалось около тридцати копеек. «Двадцать городовому, три Настасье за письмо, – значит, Мармеладовым дал вчера копеек сорок семь али пятьдесят», – подумал он, для чего-то рассчитывая, но скоро забыл даже, для чего и деньги вытащил из кармана. Он вспомнил об этом, проходя мимо одного съестного заведения, вроде харчевни, и почувствовал, что ему хочется есть. Войдя в харчевню, он выпил рюмку водки и съел с какою-то начинкой пирог. Доел он его опять на дороге. Он очень давно не пил водки, и она мигом подействовала, хотя выпита была всего одна рюмка. Ноги его вдруг отяжелели, и он начал чувствовать сильный позыв ко сну. Он пошел домой; но дойдя уже до Петровского острова, остановился в полном изнеможении, сошел с дороги, вошел в кусты, пал на траву и в ту же минуту заснул.

В болезненном состоянии сны отличаются часто необыкновенною выпуклостию, яркостью и чрезвычайным сходством с действительностью. Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и не выдумать наяву этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев. Такие сны, болезненные сны, всегда долго помнятся и производят сильное впечатление на расстроенный и уже возбужденный организм человека.

Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке . Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи… Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, проселок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая черная. Идет она, извиваясь, далее и шагах в трехстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно, и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собою кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частью без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на этот раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые – он часто это видел – надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. «Садись, все садись! – кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, – всех довезу, садись!» Но тотчас же раздается смех и восклицанья:

– Этака кляча да повезет!

– Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запрег!

– А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!

– Садись, всех довезу! – опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. – Гнедой даве с Матвеем ушел, – кричит он с телеги, – а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! – И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.

– Да садись, чего! – хохочут в толпе. – Слышь, вскачь пойдет!

– Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.

– Запрыгает!

– Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!

– И то! Секи ее!

Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и еще можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щелкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: «ну!», клячонка дергает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на нее, как горох. Смех в телеге и в толпе удвоивается, но Миколка сердится и в ярости сечет учащенными ударами кобыленку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдет.

– Пусти и меня, братцы! – кричит один разлакомившийся парень из толпы.

– Садись! Все садись! – кричит Миколка, – всех повезет. Засеку! – И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.

– Папочка, папочка, – кричит он отцу, – папочка, что они делают? Папочка, бедную лошадку бьют!

– Пойдем, пойдем! – говорит отец, – пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! – и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.

– Секи до смерти! – кричит Миколка, – на то пошло. Засеку!

– Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! – кричит один старик из толпы.

– Видано ль, чтобы така лошаденка таку поклажу везла, – прибавляет другой.

– Заморишь! – кричит третий.

– Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..

Вдруг хохот раздается залпом и покрывает всё: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!

Два парня из толпы достают еще по кнуту и бегут к лошаденке сечь ее с боков. Каждый бежит с своей стороны.

– По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! – кричит Миколка.

– Песню, братцы! – кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабенка щелкает орешки и посмеивается.

…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает всё это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.

– А чтобы те леший! – вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.

– Разразит! – кричат кругом.

– Мое добро! – кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.

А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.

– Живуча! – кричат кругом.

– Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! – кричит из толпы один любитель.

– Топором ее, чего! Покончить с ней разом, – кричит третий.

– Эх, ешь те комары! Расступись! – неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. – Берегись! – кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.

– Добивай! – кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало – кнуты, палки, оглоблю, и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.

– Доконал! – кричат в толпе.

– А зачем вскачь не шла!

– Мое добро! – кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит будто жалея, что уж некого больше бить.

– Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! – кричат из толпы уже многие голоса.

Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы.

– Пойдем! пойдем! – говорит он ему, – домой пойдем!

– Папочка! За что они… бедную лошадку… убили! – всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.

– Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! – говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.

Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе.

«Слава богу, это только сон! – сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. – Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!»

Всё тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.

«Боже! – воскликнул он, – да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?»

Он дрожал как лист, говоря это.

«Да что же это я! – продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, – ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу , ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…

Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это всё, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я всё же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и до сих пор…»

Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т – в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! – молил он, – покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»

Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!

Впоследствии, когда он припоминал это время и всё, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя в сущности и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.

Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совсем лишнее идти. Крюк был небольшой, но очевидный и совершенно ненужный. Конечно, десятки раз случалось ему возвращаться домой, не помня улиц, по которым он шел. Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!

Было около девяти часов, когда он проходил по Сенной. Все торговцы на столах, на лотках, в лавках и в лавочках запирали свои заведения, или снимали и прибирали свой товар, и расходились по домам, равно как и их покупатели. Около харчевен в нижних этажах, на грязных и вонючих дворах домов Сенной площади, а наиболее у распивочных, толпилось много разного и всякого сорта промышленников и лохмотников. Раскольников преимущественно любил эти места, равно как и все близлежащие переулки, когда выходил без цели на улицу. Тут лохмотья его не обращали на себя ничьего высокомерного внимания, и можно было ходить в каком угодно виде, никого не скандализируя. У самого К-ного переулка , на углу, мещанин и баба, жена его, торговали с двух столов товаром: нитками, тесемками, платками ситцевыми и т. п. Они тоже поднимались домой, но замешкались, разговаривая с подошедшею знакомой. Знакомая эта была Лизавета Ивановна, или просто, как все звали ее, Лизавета, младшая сестра той самой старухи Алены Ивановны, коллежской регистраторши и процентщицы, у которой вчера был Раскольников, приходивший закладывать ей часы и делать свою пробу … Он давно уже знал всё про эту Лизавету, и даже та его знала немного. Это была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои. Она стояла в раздумье с узлом перед мещанином и бабой и внимательно слушала их. Те что-то ей с особенным жаром толковали. Когда Раскольников вдруг увидел ее, какое-то странное ощущение, похожее на глубочайшее изумление, охватило его, хотя во встрече этой не было ничего изумительного.

– Вы бы, Лизавета Ивановна, и порешили самолично, – громко говорил мещанин. – Приходите-тко завтра, часу в семом-с. И те прибудут.

– Завтра? – протяжно и задумчиво сказала Лизавета, как будто не решаясь.

– Эк ведь вам Алена-то Ивановна страху задала! – затараторила жена торговца, бойкая бабенка. – Посмотрю я на вас, совсем-то вы как робенок малый. И сестра она вам не родная, а сведенная, а вот какую волю взяла.

– Да вы на сей раз Алене Ивановне ничего не говорите-с, – перебил муж, – вот мой совет-с, а зайдите к нам не просясь. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами могут сообразить.

– Аль зайти?

– В семом часу, завтра; и от тех прибудут-с; самолично и порешите-с.

– И самоварчик поставим, – прибавила жена.

– Хорошо, приду, – проговорила Лизавета, всё еще раздумывая, и медленно стала с места трогаться.

Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна .

До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что всё вдруг решено окончательно.

Конечно, если бы даже целые годы приходилось ему ждать удобного случая, то и тогда, имея замысел, нельзя было рассчитывать наверное, на более очевидный шаг к успеху этого замысла, как тот, который представлялся вдруг сейчас. Во всяком случае, трудно было бы узнать накануне и наверно, с большею точностию и с наименьшим риском, без всяких опасных расспросов и разыскиваний, что завтра, в таком-то часу, такая-то старуха, на которую готовится покушение, будет дома одна-одинехонька.


…перешел мост и поворотил на Острова. Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам… - Имеется в виду Тучков мост через Малую Неву. По свидетельству наборщика М. А. Александрова, сам Достоевский всегда любил эти места.

Приснилось ему его детство, еще в их городке. - Описание этого сна навеяно автобиографическими воспоминаниями. Дрожащих от слабости, загнанных, тощих крестьянских клячонок Достоевский мог видеть в деревне, в усадьбе родителей, неподалеку от Зарайска. «Сон Раскольникова о загнанной лошади» Достоевский выбрал для чтения на вечере в пользу педагогических курсов 21 марта 1880 г.

Он бежит подле лошадки - он видит, как ее секут по глазам… - Эти строки перекликаются со стихами Некрасова на ту же тему: «и по плачущим, кротким глазам» (из цикла «О погоде», ч. II - «До сумерек», 1859). Достоевский вспоминает эти стихи позднее в романе «Братья Карамазовы» (ч. 2, гл. IV, «Бунт»). Близкий мотив встречается также у В. Гюго («Меланхолия», 1846; опубл. - 1856).



Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
ПОДЕЛИТЬСЯ:
Выселение. Приватизация. Перепланировка. Ипотека. ИСЖ