Выселение. Приватизация. Перепланировка. Ипотека. ИСЖ

– Убивать? Убивать-то право имеете? – всплеснула руками Соня.

– Э-эх, Соня! – вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. – Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!

– И убили! Убили!

– Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел… Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я… Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, – вскричал он вдруг в судорожной тоске, – оставь меня!

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

– Экое страдание! – вырвался мучительный вопль у Сони.

– Ну, что теперь делать, говори! – спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

– Что делать! – воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. – Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении.) Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? – спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.

Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.

– Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? – спросил он мрачно.

– Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.

– Нет! не пойду я к ним, Соня.

– А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? – восклицала Соня. – Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! – вскрикнула она, – ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!

– Не будь ребенком, Соня, – тихо проговорил он. – В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Все это один только призрак… Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду. И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? – прибавил он с едкою усмешкой. – Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак! Ничего, ничего не поймут, они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не пойду! Не будь ребенком, Соня…

– Замучаешься, замучаешься, – повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.

– Я, может, на себя еще наклепал, – мрачно заметил он, как бы в задумчивости, – может, я еще человек, а не вошь, и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.

Надменная усмешка выдавливалась на губах его.

– Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!

– Привыкну… – проговорил он угрюмо и вдумчиво. – Слушай, – начал он через минуту, – полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…

– Ax! – вскрикнула Соня испуганно.

– Ну, что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился… Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня… Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят… потому нет у них ни одного настоящего доказательства, и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно… Я только чтобы ты знала… С сестрой и с матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена… стало быть, и мать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?

– О, буду! Буду!

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.

– Соня, – сказал он, – уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.

Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.

– Есть на тебе крест? – вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.

Он сначала не понял вопроса.

– Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! – упрашивала она. – Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..

– Дай! – сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.

– Не теперь, Соня. Лучше потом, – прибавил он, чтоб ее успокоить.

– Да, да, лучше, лучше, – подхватила она с увлечением, – как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.

В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.

– Софья Семеновна, можно к вам? – послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.

Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия г-на Лебезятникова заглянула в комнату.

V

Лебезятников имел вид встревоженный.

– Я к вам, Софья Семеновна. Извините… Я так и думал, что вас застану, – обратился он вдруг к Раскольникову, – то есть я ничего не думал… в этом роде… но я именно думал… Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, – отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.

Соня вскрикнула.

– То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем… Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она – ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили… по крайней мере так кажется… Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала… Вообразите, она махнула туда, где обедали… к этому другому генералу, и, вообразите, – таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло. Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить… как ее не взяли – не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется… Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить… «Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь «Хуторок», мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки… Ничего не слушает… Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!

Лебезятников продолжал бы и еще, но Соня, слушавшая его едва переводя дыхание, вдруг схватила мантильку, шляпку и выбежала из комнаты, одеваясь на бегу. Раскольников вышел вслед за нею, Лебезятников за ним.

– Непременно помешалась! – говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, – я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.

– Вы ей о бугорках говорили?

– То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?

– Слишком легко тогда было бы жить, – ответил Раскольников.

– Позвольте, позвольте; конечно, Катерине Ивановне довольно трудно понять; но известно ли вам, что в Париже уже происходили серьезные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших, действуя одним только логическим убеждением? Один там профессор, недавно умерший, ученый серьезный, вообразил, что так можно лечить. Основная идея его, что особенного расстройства в организме у сумасшедших нет, а что сумасшествие есть, так сказать, логическая ошибка, ошибка в суждении, неправильный взгляд на вещи. Он постепенно опровергал больного и, представьте себе, достигал, говорят, результатов! Но так как при этом он употреблял и души, то результаты этого лечения подвергаются, конечно, сомнению… По крайней мере, так кажется…

Раскольников давно уже не слушал. Поравнявшись с своим домом, он кивнул головой Лебезятникову и повернул в подворотню. Лебезятников очнулся, огляделся и побежал далее.

Раскольников вошел в свою каморку и стал посреди ее. «Для чего он воротился сюда?» Он оглядел эти желтоватые обшарканные обои, эту пыль, свою кушетку… Со двора доносился какой-то резкий, беспрерывный стук; что-то где-то как будто вколачивали, гвоздь какой-нибудь… Он подошел к окну, поднялся на цыпочки и долго, с видом чрезвычайного внимания высматривал во дворе. Но двор был пуст и не было видно стучавших. Налево, во флигеле, виднелись кой-где отворенные окна, на подоконниках стояли горшочки с жиденькой геранью. За окнами было вывешено белье… Все это он знал наизусть. Он отвернулся и сел на диван.

Никогда, никогда еще не чувствовал он себя так ужасно одиноким!

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!

– Я останусь один! – проговорил он вдруг решительно, – и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль. «Может, в каторге-то действительно лучше», – подумалось ему вдруг.

Он не помнил, сколько он просидел у себя, с толпившимися в голове его неопределенными мыслями. Вдруг дверь отворилась, и вошла Авдотья Романовна. Она сперва остановилась и посмотрела на него с порога, как давеча он на Соню; потом уже прошла и села против него на стул, на вчерашнем своем месте. Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

Раскольников был деятельным и бодрым адвокатом Сони против Лужина, несмотря на то что сам носил столько собственного ужаса и страдания в душе. Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления, становившиеся невыносимыми, не говоря уже о том, насколько личного и сердечного заключалось в стремлении его заступиться за Соню. Кроме того, у него было в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто убил Лизавету, и предчувствовал себе страшное мучение, и точно отмахивался от него руками. И потому, когда он воскликнул, выходя от Катерины Ивановны: «Ну, что вы скажете теперь, Софья Семеновна?», то, очевидно, находился еще в каком-то внешне возбужденном состоянии бодрости, вызова и недавней победы над Лужиным. Но странно случилось с ним. Когда он дошел до квартиры Капернаумова, то почувствовал в себе внезапное обессиление и страх. В раздумье остановился он перед дверью с странным вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?» Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно. Он еще не знал, почему невозможно; он только почувствовал это, и это мучительное сознание своего бессилия перед необходимостию почти придавило его. Чтоб уже не рассуждать и не мучиться, он быстро отворил дверь и с порога посмотрел на Соню. Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его. — Что бы со мной без вас-то было! — быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты. Очевидно, ей только это и хотелось поскорей сказать ему. Затем и ждала. Раскольников прошел к столу и сел на стул, с которого она только что встала. Она стала перед ним в двух шагах, точь-в-точь как вчера. — Что, Соня? — сказал он и вдруг почувствовал, что голос его дрожит, — ведь всё дело-то упиралось на «общественное положение и сопричастные тому привычки». Поняли вы давеча это? Страдание выразилось в лице ее. — Только не говорите со мной как вчера! — прервала она его. — Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно... Она поскорей улыбнулась, испугавшись, что, может быть, ему не понравится упрек. — Я сглупа-то оттудова ушла. Что там теперь? Сейчас было хотела идти, да всё думала, что вот... вы зайдете. Он рассказал ей, что Амалия Ивановна гонит их с квартиры и что Катерина Ивановна побежала куда-то «правды искать». — Ах, боже мой! — вскинулась Соня, — пойдемте поскорее... И она схватила свою мантильку. — Вечно одно и то же! — вскричал раздражительно Раскольников. — У вас только и в мыслях, что они! Побудьте со мной. — А... Катерина Ивановна? — А Катерина Ивановна, уж конечно, вас не минует, зайдет к вам сама, коли уж выбежала из дому, — брюзгливо прибавил он. — Коли вас не застанет, ведь вы же останетесь виноваты... Соня в мучительной нерешимости присела на стул. Раскольников молчал, глядя в землю и что-то обдумывая. — Положим, Лужин теперь не захотел, — начал он, не взглядывая на Соню. — Ну а если б он захотел или как-нибудь в расчеты входило, ведь он бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова! А? — Да, — сказала она слабым голосом, — да! — повторила она, рассеянно и в тревоге. — А ведь я и действительно мог не случиться! А Лебезятников, тот уже совсем случайно подвернулся. Соня молчала. — Ну а если б в острог, что тогда? Помните, что я вчера говорил? Она опять не ответила. Тот переждал. — А я думал, вы опять закричите: «Ах, не говорите, перестаньте!» — засмеялся Раскольников, но как-то с натугой. — Что ж, опять молчание? — спросил он через минуту. — Ведь надо же о чем-нибудь разговаривать? Вот мне именно интересно было бы узнать, как бы вы разрешили теперь один «вопрос», как говорит Лебезятников. (Он как будто начинал путаться). Нет, в самом деле, я серьезно. Представьте себе, Соня, что вы знали бы все намерения Лужина заранее, знали бы (то есть наверно), что через них погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, в придачу (так как вы себя ни за что считаете, так в придачу ). Полечка также... потому ей та же дорога. Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь на ваше решение отдали: тому или тем жить на свете, то есть Лужину ли жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы решили: кому из них умереть? Я вас спрашиваю. Соня с беспокойством на него посмотрела: ей что-то особенное послышалось в этой нетвердой и к чему-то издалека подходящей речи. — Я уже предчувствовала, что вы что-нибудь такое спросите, — сказала она, пытливо смотря на него. — Хорошо, пусть; но, однако, как же бы решить-то? — Зачем вы спрашиваете, чему быть невозможно? — с отвращением сказала Соня. — Стало быть, лучше Лужину жить и делать мерзости! Вы и этого решить не осмелились? — Да ведь я божьего промысла знать не могу... И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьей поставил: кому жить, кому не жить? — Уж как божий промысл замешается, так уж тут ничего не поделаешь, — угрюмо проворчал Раскольников. — Говорите лучше прямо, чего вам надобно! — вскричала с страданием Соня, — вы опять на что-то наводите... Неужели вы только затем, чтобы мучить, пришли! Она не выдержала и вдруг горько заплакала. В мрачной тоске смотрел он на нее. Прошло минут пять. — А ведь ты права, Соня, — тихо проговорил он наконец. Он вдруг переменился; выделанно-нахальный и бессильно-вызывающий тон его исчез. Даже голос вдруг ослабел. — Сам же я тебе сказал вчера, что не прощения приду просить, а почти тем вот и начал, что прощения прошу... Это я про Лужина и промысл для себя говорил... Я это прощения просил, Соня... Он хотел было улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в его бледной улыбке. Он склонил голову и закрыл руками лицо. И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута пришла. Опять он закрыл руками лицо и склонил вниз голову. Вдруг он побледнел, встал со стула, посмотрел на Соню и, ничего не выговорив, пересел машинально на ее постель. Эта минута была ужасно похожа, в его ощущении, на ту, когда он стоял за старухой, уже высвободив из петли топор, и почувствовал, что уже «ни мгновения нельзя было терять более». — Что с вами? — спросила Соня, ужасно оробевшая. Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села на постель подле и ждала, не сводя с него глаз. Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони. — Что с вами? — повторила она, слегка от него отстраняясь. — Ничего, Соня. Не пугайся... Вздор! Право, если рассудить, — вздор, — бормотал он с видом себя не помнящего человека в бреду. — Зачем только тебя-то я пришел мучить? — прибавил он вдруг, смотря на нее. — Право. Зачем? Я всё задаю себе этот вопрос, Соня... Он, может быть, и задавал себе этот вопрос четверть часа назад, но теперь проговорил в полном бессилии, едва себя сознавая и ощущая беспрерывную дрожь во всем своем теле. — Ох, как вы мучаетесь! — с страданием произнесла она, вглядываясь в него. — Всё вздор!.. Вот что, Соня (он вдруг отчего-то улыбнулся, как-то бледно и бессильно, секунды на две), — помнишь ты, что я вчера хотел тебе сказать? Соня беспокойно ждала. — Я сказал, уходя, что, может быть, прощаюсь с тобой навсегда, но что если приду сегодня, то скажу тебе... кто убил Лизавету. Она вдруг задрожала всем телом. — Ну так вот, я и пришел сказать. — Так вы это в самом деле вчера... — с трудом прошептала она, — почему ж вы знаете? — быстро спросила она, как будто вдруг опомнившись. Соня начала дышать с трудом. Лицо становилось всё бледнее и бледнее. — Знаю. Она помолчала с минуту. — Нашли, что ли, его? — робко спросила она. — Нет, не нашли. — Так как же вы про это знаете? — опять чуть слышно спросила она, и опять почти после минутного молчания. Он обернулся к ней и пристально-пристально посмотрел на нее. — Угадай, — проговорил он с прежнею искривленною и бессильною улыбкой. Точно конвульсии пробежали по всему ее телу. — Да вы... меня... что же вы меня так... пугаете? — проговорила она, улыбаясь как ребенок. — Стало быть, я с ним приятель большой... коли знаю, — продолжал Раскольников, неотступно продолжая смотреть в ее лицо, точно уже был не в силах отвести глаз, — он Лизавету эту... убить не хотел... Он ее... убил нечаянно... Он старуху убить хотел... когда она была одна... и пришел... А тут вошла Лизавета... Он тут... и ее убил. Прошла еще ужасная минута. Оба всё глядели друг на друга. — Так не можешь угадать-то? — спросил он вдруг, с тем ощущением, как бы бросался вниз с колокольни. — Н-нет, — чуть слышно прошептала Соня. — Погляди-ка хорошенько. И как только он сказал это, опять одно прежнее, знакомое ощущение оледенило вдруг его душу: он смотрел на нее и вдруг, в ее лице, как бы увидел лицо Лизаветы. Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, всё более и более от него отстраняясь, и всё неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой. — Угадала? — прошептал он наконец. — Господи! — вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; всё было так ! Даже потом, впоследствии, когда она припоминала эту минуту, ей становилось и странно, и чудно: почему именно она так сразу увидела тогда, что нет уже никаких сомнений? Ведь не могла же она сказать, например, что она что-нибудь в этом роде предчувствовала? А между тем, теперь, только что он сказал ей это, ей вдруг и показалось, что и действительно она как будто это самое и предчувствовала. — Полно, Соня, довольно! Не мучь меня! — страдальчески попросил он. Он совсем, совсем не так думал открыть ей, но вышло так . Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего, перед ним на колени. — Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками. Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее: — Странная какая ты, Соня, — обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это . Себя ты не помнишь. — Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике. Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах. — Так не оставишь меня, Соня? — говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее. — Нет, нет; никогда и нигде! — вскрикнула Соня, — за тобой пойду, всюду пойду! О господи!.. Ох, я несчастная!.. И зачем, зачем я тебя прежде не знала! Зачем ты прежде не приходил? О господи! — Вот и пришел. — Теперь-то! О, что теперь делать!.. Вместе, вместе! — повторяла она как бы в забытьи и вновь обнимала его, — в каторгу с тобой вместе пойду! — Его как бы вдруг передернуло, прежняя, ненавистная и почти надменная улыбка выдавилась на губах его. — Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти, — сказал он. Соня быстро на него посмотрела. После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?» — Да что это! Да где это я стою! — проговорила она в глубоком недоумении, как будто еще не придя в себя, — да как вы, вы, такой... могли на это решиться?.. Да что это! — Ну да, чтоб ограбить. Перестань, Соня! — как-то устало и даже как бы с досадой ответил он. Соня стояла как бы ошеломленная, но вдруг вскричала: — Ты был голоден! ты... чтобы матери помочь? Да? — Нет, Соня, нет, — бормотал он, отвернувшись и свесив голову, — не был я так голоден... я действительно хотел помочь матери, но... и это не совсем верно... не мучь меня, Соня! Соня всплеснула руками. — Да неужель, неужель это всё взаправду! Господи, да какая же это правда! Кто же этому может поверить?.. И как же, как же вы сами последнее отдаете, а убили, чтоб ограбить! А!.. — вскрикнула она вдруг, — те деньги, что Катерине Ивановне отдали... те деньги... Господи, да неужели ж и те деньги... — Нет, Соня, — торопливо прервал он, — эти деньги были не те, успокойся! Эти деньги мне мать прислала, через одного купца, и получил я их больной, в тот же день, как и отдал... Разумихин видел... он же и получал за меня... эти деньги мои, мои собственные, настоящие мои. Соня слушала его в недоумении и из всех сил старалась что-то сообразить. — А те деньги... я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый... полный, тугой такой кошелек... да я не посмотрел в него; не успел, должно быть... Ну а вещи, какие-то всё запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте под камень схоронил, на другое же утро. Всё там и теперь лежит. Соня из всех сил слушала. — Ну, так зачем же... как же вы сказали: чтоб ограбить, а сами ничего не взяли? — быстро спросила она, хватаясь за соломинку. — Не знаю... я еще не решил — возьму или не возьму эти деньги, — промолвил он, опять как бы в раздумье, и вдруг, опомнившись, быстро и коротко усмехнулся. — Эх, какую я глупость сейчас сморозил, а? У Сони промелькнула было мысль: «Не сумасшедший ли?» Но тотчас же она ее оставила: нет, тут другое. Ничего, ничего она тут не понимала! — Знаешь, Соня, — сказал он вдруг с каким-то вдохновением, — знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, — продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, — то я бы теперь... счастлив был! Знай ты это! — И что тебе, что тебе в том, — вскричал он через мгновение с каким-то даже отчаянием, — ну что тебе в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мной? Ах, Соня, для того ли я пришел к тебе теперь! Соня опять хотела было что-то сказать, но промолчала. — Потому я и звал с собою тебя вчера, что одна ты у меня и осталась. — Куда звал? — робко спросила Соня. — Не воровать и не убивать, не беспокойся, не за этим, — усмехнулся он едко, — мы люди розные... И знаешь, Соня, я ведь только теперь, только сейчас понял: куда тебя звал вчера? А вчера, когда звал, я и сам не понимал куда. За одним и звал, за одним приходил: не оставить меня. Не оставишь, Соня? Она стиснула ему руку. — И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся... из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца? — Да разве ты тоже не мучаешься? — вскричала Соня. Опять то же чувство волной хлынуло в его душу и опять на миг размягчило ее. — Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и... подлец! Но... пусть! всё это не то... Говорить теперь надо, а я начать не умею... Он остановился и задумался. — Э-эх, люди мы розные! — вскричал он опять, — не пара. И зачем, зачем я пришел! Никогда не прощу себе этого! — Нет, нет, это хорошо, что пришел! — восклицала Соня, — это лучше, чтоб я знала! Гораздо лучше! Он с болью посмотрел на нее. — А что и в самом деле! — сказал он, как бы надумавшись, — ведь это ж так и было! Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил... Ну, понятно теперь? — Н-нет, — наивно и робко прошептала Соня, — только... говори, говори! Я пойму, я про себя всё пойму! — упрашивала она его. — Поймешь? Ну, хорошо, посмотрим! Он замолчал и долго обдумывал. — Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и... и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально... и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я... вышел из задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было... Соне вовсе не было смешно. — Вы лучше говорите мне прямо... без примеров, — еще робче и чуть слышно попросила она. Он поворотился к ней, грустно посмотрел на нее и взял ее за руки. — Ты опять права, Соня. Это всё ведь вздор, почти одна болтовня! Видишь: ты ведь знаешь, что у матери моей почти ничего нет. Сестра получила воспитание, случайно, и осуждена таскаться в гувернантках. Все их надежды были на одного меня. Я учился, но содержать себя в университете не мог и на время принужден был выйти. Если бы даже и так тянулось, то лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья... (Он говорил как будто заученное). А к тому времени мать высохла бы от забот и от горя, и мне все-таки не удалось бы успокоить ее, а сестра... ну, с сестрой могло бы еще и хуже случиться!.. Да и что за охота всю жизнь мимо всего проходить и от всего отвертываться, про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть? Для чего? Для того ль, чтоб, их схоронив, новых нажить — жену да детей, и тоже потом без гроша и без куска оставить? Ну... ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, — и сделать всё это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу стать... Ну... ну, вот и всё... Ну, разумеется, что я убил старуху, — это я худо сделал... ну, и довольно! В каком-то бессилии дотащился он до конца рассказа и поник головой. — Ох, это не то, не то, — в тоске восклицала Соня, — и разве можно так... нет, это не так, не так! — Сама видишь, что не так!.. А я ведь искренно рассказал, правду! — Да какая ж это правда! О господи! — Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную. — Это человек-то вошь! — Да ведь и я знаю, что не вошь, — ответил он, странно смотря на нее. — А впрочем, я вру, Соня, — прибавил он, — давно уже вру... Это всё не то; ты справедливо говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!... Я давно ни с кем не говорил, Соня... Голова у меня теперь очень болит. Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но... «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии. — Нет, Соня, это не то! — начал он опять, вдруг поднимая голову, как будто внезапный поворот мыслей поразил и вновь возбудил его, — это не то! А лучше.. предположи (да! этак действительно лучше!), предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну... и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию. (Уж пусть всё зараз! Про сумасшествие-то говорили прежде, я заметил!) Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли ты, что я, может, и мог? Мать прислала бы, чтобы внести, что надо, а на сапоги, платье и на хлеб я бы и сам заработал; наверно! Уроки выходили; по полтиннику предлагали. Работает же Разумихин! Да я озлился и не захотел. Именно озлился (это слово хорошее!). Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела... А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавидел я эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел! По суткам не выходил, и работать не хотел, и даже есть не хотел, всё лежал. Принесет Настасья — поем, не принесет — так и день пройдет; нарочно со зла не спрашивал! Ночью огня нет, лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать. Надо было учиться, я книги распродал; а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит. Я лучше любил лежать и думать. И всё думал... И всё такие у меня были сны, странные, разные сны, нечего говорить какие! Но только тогда начало мне тоже мерещиться, что... Нет, это не так! Я опять не так рассказываю! Видишь, я тогда всё себя спрашивал: зачем я так глуп, что если другие глупы и коли я знаю уж наверно, что они глупы, то сам не хочу быть умнее? Потом я узнал, Соня, что если ждать, пока все станут умными, то слишком уж долго будет... Потом я еще узнал, что никогда этого и не будет, что не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! Да, это так! Это их закон... Закон, Соня! Это так!.. И я теперь знаю, Соня, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит! Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом. — Я догадался тогда, Соня, — продолжал он восторженно, — что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, в первый раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал! Никто! Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел и не смеет, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто всё за хвост и стряхнуть к черту! Я... я захотел осмелиться и убил... я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина! — О, молчите, молчите! — вскрикнула Соня, всплеснув руками. — От бога вы отошли, и вас бог поразил, дьяволу предал!.. — Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне всё представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а? — Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет! — Молчи, Соня, я совсем не смеюсь, я ведь и сам знаю, что меня черт тащил. Молчи, Соня, молчи! — повторил он мрачно и настойчиво. — Я всё знаю. Всё это я уже передумал и перешептал себе, когда лежал тогда в темноте... Всё это я сам с собой переспорил, до последней малейшей черты, и всё знаю, всё! И так надоела, так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я всё хотел забыть и вновь начать, Соня, и перестать болтать! И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел, очертя голову? Я пошел как умник, и это-то меня и сгубило! И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? — то, стало быть, не имею права власть иметь. Или что если задаю вопрос: вошь ли человек? — то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет... Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? — так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон... Всю, всю муку всей этой болтовни я выдержал, Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал: я захотел, Соня, убить без казуистики, убить для себя, для себя одного! Я лгать не хотел в этом даже себе! Не для того, чтобы матери помочь, я убил — вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, всё равно должно было быть!.. И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое... Я это всё теперь знаю... Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею... — Убивать? Убивать-то право имеете? — всплеснула руками Соня. — Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. — Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил... Так и знай! — И убили! Убили! — Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел... Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я... Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, — вскричал он вдруг в судорожной тоске, — оставь меня! Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову. — Экое страдание! — вырвался мучительный вопль у Сони. — Ну, что теперь делать, говори! — спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее. — Что делать! — воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. — Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении). Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? — спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом. Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом. — Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? — спросил он мрачно. — Страдание принять и искупить себя им, вот что надо. — Нет! Не пойду я к ним, Соня. — А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это всё знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет! — Не будь ребенком, Соня, — тихо проговорил он. — В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Всё это один только призрак... Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду. И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? — прибавил он с едкою усмешкой. — Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак! Ничего, ничего не поймут они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не пойду. Не будь ребенком, Соня... — Замучаешься, замучаешься, — повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки. — Я, может, на себя еще наклепал, — мрачно заметил он, как бы в задумчивости, — может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить... Я еще поборюсь. Надменная усмешка выдавливалась на губах его. — Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!.. — Привыкну... — проговорил он угрюмо и вдумчиво. — Слушай, — начал он через минуту, — полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят... — Ах! — вскрикнула Соня испуганно. — Ну, что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился... Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно, даже, может, еще и посадят сегодня... Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят... потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно... Я только, чтобы ты знала... С сестрой и с матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать... Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена... стало быть, и мать... Ну, вот и всё. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть? — О, буду! Буду! Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда всё сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде. — Соня, — сказал он, — уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть. Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут. — Есть на тебе крест? — вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила. Он сначала не понял вопроса. — Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми... ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!.. — Дай! — сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку. — Не теперь, Соня. Лучше потом, — прибавил он, чтоб ее успокоить. — Да, да, лучше, лучше, — подхватила она с увлечением, — как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем. В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь. — Софья Семеновна, можно к вам? — послышался чей-то очень знакомый вежливый голос. Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.

Муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение

"Гимназия № 5" г. Брянска

Урок литературы в 10 классе

Убивать? Убивать-то право имеете?» История преступления Раскольникова.

подготовила

учитель русского языка и литературы

Радькова Юлия Николаевна

Брянск-2018

Цели урока: совершенствовать навыки анализа текста художественного произведения; проследить путь Раскольникова к преступлению и мотивы его совершения; воспитывать гуманную личность, ответственную за свои поступки.

Ход урока.

1.Подготовка к восприятию.

- «Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.

Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове… Тут он изо всей силы ударил раз и другой, все обухом, и все по темени. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана, и тело повалилось навзничь. Он отступил, дал упасть и тотчас же нагнулся к ее лицу: она была уже мертвая. Глаза были вытаращены, как будто хотели выпрыгнуть, а лоб и все были сморщены и искажены судорогой.»…

«Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят… Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть…Он бросился на нее с топором: губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать… Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил всю верхнюю часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась…»

Как пришел Родион Раскольников к такому страшному преступлению? На этот вопрос нам и предстоит ответить сегодня на уроке.

2.Сообщение темы и целей урока.

3.Работа по теме урока.

Кто такой Родион Раскольников? Что означает его фамилия? Как она помогает понять характер главного героя?

Родион Романович Раскольников - бывший студент юридического факультета Петербургского университета. Его фамилия происходит от слова раскол, что означает «раздвоение». Другое толкование связано со словом раскольничество, то есть это одержимость одной мыслью, идеей. Фамилия героя свидетельствует о глубоком расколе, происходящем в душе бывшего бедного студента. Раскольникова «характеризуют горячая любовь к людям, стремление помочь всем страждущим… и совершенно дикий фанатизм в отстаивании своей античеловеческой идеи. В Раскольникове все время разум борется с чувством, в его душе идет раскол между гуманной, благородной целью (спасение человечества) и безнравственными средствами (убийство «твари дрожащей»).

Таким образом, в душе Раскольникова постоянно борются «две крайности»: отзывчивый, чуткий человек, остро реагирующий на несправедливость, всегда готовый сострадать и помогать ближнему, не гнушающийся ничьим обществом, тянущийся к людям, и злой и нелюдимый, холодный философ, презирающий людей.

Кульминационный момент, в котором запечатлена борьба двух противоположных начал в Раскольникове, - встреча с пьяной девочкой на бульваре. Перескажите этот эпизод.

Раскольников «заметил впереди себя… идущую женщину, но сначала не остановил на ней никакого внимания», однако в ней было что-то странное, и «ему вдруг захотелось понять, что именно в этой женщине такого странного». «Во-первых, она, должно быть, девушка очень молоденькая, шла по такому зною простоволосая, без зонтика и без перчаток, как-то смешно размахивая руками. На ней было шёлковое, из легкой материи (“матерчатое”) платьице, но тоже как-то очень чудно надетое, едва застёгнутое и сзади у талии, в самом начале юбки, разорванное; целый клок отставал и висел болтаясь. Маленькая косыночка была накинута на обнажённую шею, но торчала как-то криво и боком. К довершению, девушка шла нетвёрдо, спотыкаясь и даже шатаясь во все стороны». «Вглядевшись в неё, он тотчас же догадался, что она совсем была пьяна. Странно и дико было смотреть на такое явление... Пред ним было чрезвычайно молоденькое личико, лет шестнадцати, даже, может быть, только пятнадцати, — маленькое, белокуренькое, хорошенькое, но всё разгоревшееся и как будто припухшее». Тут же Раскольников заметил и господина, похожего внешне на Свидригайлова (Родион так и обзовёт его), который преследовал пьяную девушку с определёнными целями. Раскольников вначале пытается спасти напоенную и уже явно какими-то негодяями обесчещенную девушку от нового насильника, отдал городовому последние двадцать копеек на это, но потом его «как будто что-то ужалило», и Раскольников говорит городовому: «Оставьте!..Бросьте! Пусть его позабивится!»

Чем объясняется странное поведение Раскольникова в этом эпизоде?

Злясь на самого себя, Раскольников говорит: «…Пусть их переглотают друг друга живьём, - мне-то чего?». Герой размышляет о судьбе девочки: «Это, говорят, так и следует. Такой процент, гово-рят, должен уходить каждый год…чтоб остальных освежать и им не мешать». Поэтому Раскольников и махнул в ожесточении рукой: мол, какое ему дело до этой девушки, если всё равно она в «процент погибших» попадёт?

Однако встреча эта не прошла бесследно: пьяная обесчещенная девушка напомнила и о судьбе Сони Мармеладовой и, главное, заставила вспомнить о сестре, «продающей» себя Лужину: «А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадёт!..» Вероятно, встреча с пьяной несчастной девушкой на бульваре и стала самой последней каплей, которая перевесила в душе Раскольникова чашу весов в пользу осуществления его «идеи». И он решился на преступление.

Автор скрупулезно прослеживает, как развивается в душе Раскольникова мысль об убийстве стару-хи-процентщицы. Достоевский примечает «малейшие движения его души, все оттенки его состоя-ний…», то, как крепнет эта мысль, как она набирает силу. Какую роль в этом сыграл разговор сту-дента и офицера, подслушанный Раскольниковым в трактире?

«Этот ничтожный …разговор имел чрезвычайное на него влияние…как будто действительно было тут какое-то предопределение, указание…». Студент говорит о том, что убил бы и ограбил старуху «без всякого зазору совести»: «с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная…всем вредная…с другой стороны, молодые, свежие силы, пропадающие даром без поддержки… Сто, тысячу добрых дел…можно устроить … на старухины деньги… Одна смерть и сто жизней взамен - да ведь тут арифметика!»

Мысли студента были созвучны мыслям самого Раскольникова, увидевшего в этом разговоре «предопределение, указание». Если первоначально герой «не верил этим мечтам своим», то спустя месяц он идёт «делать пробу своему предприятию». Какую роль в преступлении Раскольникова играет письмо, полученное из дома? Почему оно «измучило» героя?

Раскольников понимает, что судьба его матери и сестры так же драматична, как и судьба Мармела-довых. Душевные муки и поиски выхода из тупиковой ситуации, ощущение безысходности дово-дят героя до отчаяния, но при этом ему присущи безмерная гордость и уверенность в своей исключи-тельности.

Накануне преступления Раскольников видит сон. О чём этот сон? Каков его смысл?

Раскольникову снится, что ему семь лет, он гуляет с отцом в праздничный день. Они идут на клад-бище мимо кабака, возле которого стоит запряжённая в большую телегу тощая лошадёнка. Из ка-бака выходят пьяные, и Миколка (то же имя, что и у красильщика, взявшего на себя вину Расколь-никова) усаживает в телегу шумную подгулявшую толпу. Лошадь не может сдвинуть телегу с ме-ста. Миколка беспощадно бьёт её кнутом, потом оглоблей, два мужика секут лошадь с боков. Мальчик пытается заступиться, плачет, кричит. Миколка добивает клячу ломом. Родион подбега-ет «к савраске, обхватывает её мёртвую, окровавленную морду и целует её», потом бросается с кулачками на Миколку, подбегает отец и выносит его из толпы. Раскольников «проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе».

Смысл сна: писатель открывает истинную душу Раскольникова, показывает, что задуманное им насилие противоречит натуре героя.

Символический сон о лошади выражает жертвенно-альтруистический аспект характера героя. Про-снувшись, Раскольников дрожит как осиновый лист, понимает, что не решится на убийство, не вы-терпит, не вынесет его. Однако окончательное решение оказалось другим. Как оно было принято?

«Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал на него почти механически: как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественной силой, без воображений. Точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в неё втягивать»

Мы видим, что Раскольников идет на преступление, как человек, потерявший господство над самим собой. Он настолько сжился со своей теорией, что вопреки сомнениям поддался соблазну её практического осуществления.

Опишите приготовления героя к убийству.

Раскольников из старой рубашки «выдрал тесьму» и пришил её концы к пальто «под левую мышку изнутри»: «петля назначалась для топора», «стоит только вложить в неё лезвие топора, и он будет висеть спокойно под мышкой изнутри». Из щели между диваном и полом Раскольников вытащил «заклад»: деревянную дощечку, величиной и толщиной похожую на серебряную папиросоч-ницу, потом «прибавил к дощечке гладкую и тоненькую железную полоску… Сложив обе дощечки… он связал их вместе накрепко, крест-накрест, ниткой; потом аккуратно и щеголевато увертел их в чистую белую бумагу и обвязал тоненькою тесемочкой, тоже накрест, а узелок приладил так, чтобы помудренее было развязать. Это для того, чтобы на время отвлечь внимание старухи, когда она начнет возиться с узелком, и улучить таким образом минуту. Железная же пластинка прибавлена была для весу, чтобы старуха хоть в первую минуту не догадалась, что "вещь" деревянная».

Почему так подробен и тщателен в представлении деталей автор?

Как нарисована картина убийства? На что обращает внимание писатель? Перескажите этот эпизод.

Можем ли мы сказать, что во время преступления Раскольников действовал хладнокровно и собранно?

Достоевский постоянно обращает наше внимание на стихийность преступления. Идя на преступле-ние, Раскольников не может сосредоточиться, его отвлекают посторонние соображения. Нелепо и его поведение в дверях квартиры старухи-процентщицы («он чуть не вытащил её, вместе с дверью, на лестницу»). Стихийность и в самом убийстве («расстегнул пальто и высвободил топор, но не вынул совсем…руки были слабы…ему слышалось, как они …немели и деревенели…он боялся, что выпус-тит и уронит топор... вдруг голова его как бы закружилась.… вынул топор…, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, …почти машинально опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила…Тут он изо всей силы ударил раз и другой, все обухом и все по темени».

Итак, старуха убита. Вроде всё, что хотел герой, сделано. Но тут возвращается домой Лизавета - одно из тех беззащитных существ, ради которых Раскольников допускал «кровь по совести». Убивая Лизавету, Раскольников вопреки расчетам превращается не в благодетеля, а во врага слабых людей. Так Достоевский, показывая несоответствие между теоретическими решениями и практикой, подчеркивает, что невозможно «рассчитать жизнь» теорией, жизнь сложнее любой «арифметики».

4.Итоги.

Итак, подведём итог всему сказанному на уроке. Каков путь Раскольникова к преступлению ?

Душевные муки и поиски выхода из тупиковой ситуации,

Безмерная гордость и уверенность в своей исключительности

Разговор студента и офицера в распивочной,

Теория о «двух разрядах»

- «случайности», подталкивающие на убийство (страшная история жизни Мармеладовых, письмо от матери, опозоренная девушка на бульваре, случайно услышанный разговор мещан с Лизаветой)

Мысль героя - решиться хоть на что-нибудь,

Раскольников идет на преступление, разрешает себе «кровь по совести». Он убивает процентщицу и сестру ее Лизавету.

Что же толкает героя на преступление? Каковы его мотивы?

1. «Он был задавлен бедностью».

2. Отчужденность, одиночество приводят Раскольникова к тому, что он всюду видит подтверждение своей теории. Герой хочет решить для себя вопрос: кто он - тварь дрожащая или право имеет.

3) Совесть и гордыня в столкновении порождают конфликт между природой человека и его умом. Противоположные чувства - жалость к страдающим и презрение к слабым - толкают Раскольникова на преступление. Герой хочет решить проблему, можно ли, преступив законы враждебного человеку общества, прийти к счастью.

После убийства жизнь Раскольникова становится невыносимой: …Это было какое-то бесконечное, почти физическое отвращение ко всему… Ему гадки были все встречные, - гадки были их лица, походка, движение. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил…». Жизнь подталкивает героя к анализу произошедшего, и уйти от этого Раскольникову невозможно.

5.Д/З: прочитать 2 и 3 части романа, подготовить рассказ о теории Раскольникова.

Использованная литература

И.В.Золотарёва, Т.И.Михайлова. Поурочные разработки по литературе. 10 класс. 2 полугодие. - М.: ВАКО, 2003

Г.Фефилова. Литература. Планы-конспекты для 105 уроков. - М.: АСТ, 2016

"Преступление и наказание" сочинение

"УБИВАТЬ?УБИВАТЬ-ТО ПРАВО ИМЕЕТЕ?" (отношение Ф.М. Достоевского к "герою действия")

Роман «Преступление и наказание» был заду­ман Ф. М. Достоевским на каторге «в тяжелую ми­нуту грусти и саморазложения». Именно там, на ка­торге, писатель столкнулся с «сильными личностя­ми», ставящими себя выше нравственных законов общества. Воплотив в Раскольникове черты таких личностей, Достоевский в своем произведении по­следовательно развенчивает их наполеоновские идеи. На вопрос: возможно ли уничтожение одних людей ради счастья других - автор и его герой отве­чают по-разному. Раскольников считает, что воз­можно, так как это «простая арифметика». Нет, ут­верждает Достоевский, не может быть в мире гармо­нии, если прольется хоть одна слезинка ребенка (ведь Родион убивает Лизавету и ее неродившегося ребенка). Но герой находится во власти автора, и по­тому в романе античеловеческая теория Родиона Раскольникова терпит крах. Тема бунта и тема ге­роя-индивидуалиста, последние годы владевшие Достоевским, соединились в «Преступлении и нака­зании».

Бунт героя, лежащий в основе его теории, поро­жден социальным неравенством общества. Не слу­чайно разговор с Мармеладовым стал последней кап­лей в чаше сомнений Раскольникова: он окончатель­но решается убить старуху-процентщицу. Деньги - гпасение для обездоленных людей, считает Расколь­ников. Судьба Мармеладова опровергает эти убеждения. Беднягу не спасают даже деньги его дочери, он раздавлен морально и уже не может подняться со дна жизни.

Установление социальной справедливости на­сильственным путем Раскольников объясняет как «кровь по совести». Писатель дальше развивает эту теорию, и на страницах романа появляются герои - «двойники» Раскольникова. «Мы одного поля ягоды», - говорит Свидригайлов Родиону, подчер­кивая их сходство. Свидригайлов, так же как и Лу­жин, исчерпали идею отказа от «принципов» и «идеалов» до конца. Один потерял ориентиры меж­ду добром и злом, другой проповедует личную выгоду - все это логическое завершение мыслей Раскольникова. Не зря на себялюбивые рассужде­ния Лужина Родион отвечает: «Доведите до послед­ствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать».

Раскольников считает, что преступать закон мо­гут только «настоящие люди», так как они действу­ют на благо человечеству. Но Достоевский со стра­ниц романа провозглашает: любое убийство недопус­тимо. Эти идеи выражает Разумихин, приводя простые и убедительные аргументы, что преступле­нию противится человеческая натура.

К чему же в результате приходит Раскольников, считая себя вправе уничтожать «ненужных» людей для блага униженных и оскорбленных? Он сам поднимается над людьми, становясь человеком «не­обыкновенным». Поэтому Раскольников делит лю­дей на «избранных» и «тварей дрожащих». И Досто­евский, снимая с наполеоновского пьедестала своего героя, говорит нам, что не счастье людей волнует Раскольникова, а его занимает вопрос: «...вошь ли я, как все, или человек? Тварь ли я дрожащая или право имею...» Родион Раскольников мечтает власт­вовать людьми, так проявляется суть героя-индиви­дуалиста.

Опровергая жизненные цели своего героя, про­поведуя христианские принципы, Достоевский вво­дит в роман образ Сони. Писатель видит «величай­шее счастье» в уничтожении своего «я», в безраз­дельном служении людям - эту «правду» Федор МихайловичвоплотилвСоне.Противопоставляя эти образы, Достоевский сталкивает революцион­ное атеистическое бунтарство Раскольникова с хри­стианским смирением, любовью к людям и Богу Со­нечки. Всепрощающая любовь Сони, ее вера убежда­ют Родион* «страдание принять». Он признается в преступлении, но только на каторге, постигая еван­гельские истины, приходит к раскаянию. Соня воз­вращает Раскольникова к людям, от которых он был отдален совершенным преступлением. «Их воскре­сила любовь...»

Разрушив «стройную» теорию Раскольникова, его «простую арифметику», Достоевский предосте­рег человечество от опасности революционных бун­тов, провозгласил идею ценности любой человече­ской личности. Писатель считал, что «есть один закон - закон нравственный».

Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом.

– Я догадался тогда, Соня, – продолжал он восторженно, – что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, в первый раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал! Никто! Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел и не смеет, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту! Я… я захотел осмелиться и убил… я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина!

– О, молчите, молчите! – вскрикнула Соня, всплеснув руками. – От бога вы отошли, и вас бог поразил, дьяволу предал!..

– Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?

– Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!

– Молчи, Соня, я совсем не смеюсь, я ведь и сам знаю, что меня черт тащил. Молчи, Соня, молчи! – повторил он мрачно и настойчиво. – Я все знаю. Все это я уже передумал и перешептал себе, когда лежал тогда в темноте… Все это я сам с собой переспорил, до последней малейшей черты, и все знаю, все! И так надоела, так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я все хотел забыть и вновь начать, Соня, и перестать болтать! И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел, очертя голову? Я пошел как умник, и это-то меня и сгубило! И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? – то, стало быть, не имею права власть иметь. Или что если задаю вопрос: вошь ли человек? – то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет… Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон, или нет? так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон… Всю, всю муку всей этой болтовни я выдержал, Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал: я захотел, Соня, убить без казуистики, убить для себя, для себя одного! Я лгать не хотел в этом даже себе! Не для того, чтобы матери помочь, я убил – вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!.. И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Я это все теперь знаю… Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять, или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…

– Убивать? Убивать-то право имеете? – всплеснула руками Соня.

– Э-эх, Соня! – вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. – Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!

– И убили! Убили!

– Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел… Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я… Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, – вскричал он вдруг в судорожной тоске, – оставь меня!

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

– Экое страдание! – вырвался мучительный вопль у Сони.

– Ну, что теперь делать, говори! – спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

– Что делать! – воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. – Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении.) Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? – спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.

Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.

– Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? – спросил он мрачно.

– Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.

– Нет! не пойду я к ним, Соня.

– А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? – восклицала Соня. – Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! – вскрикнула она, – ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!



Если заметили ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter
ПОДЕЛИТЬСЯ:
Выселение. Приватизация. Перепланировка. Ипотека. ИСЖ